— Оставим это. Ты должен быть с нами, а не помышлять о личной карьере.
— Дына, — сказал я, — слушай внимательно, прошу тебя. Мир тесен, но договориться трудно. Ты высказался, теперь моя очередь. У меня была родственница, тетка, Терека Лютак. Убили ее мерзавцы ночью на улице. За что? Она никого не выдала. Хотела, чтобы лучше было и справедливее, смекаешь, Дына? Ты ошибся адресом. Не важно, что обо мне пишут и бол тают. Я не карьерист, но хочу, чтобы все то, что сделал прежде, случайно, не по своей воле, обрело смысл. Но ты этого не понимаешь. Тебе кажется, что все думают и чувствуют так же, как ты, кроме горстки продавшихся. Идиот! Сиди, сиди смирно, я еще не кончил.
Дына скорчился в кресле, уставясь на меня как на помешанного, полными ужаса глазами застигнутого врасплох человека. Все это не укладывалось у него в голозе, и он наверняка полагал, что я свихнулся. Я не разыгрывал никакой заранее продуманной роли, но, прислушиваясь к своему спокойному, ровному голосу, думал, что столь же спокойно мог бы этого человека убить. Ибо уже презирал его, брезговал им, как существом низшего порядка. Я перечислял ему деяния отца, Терезы, Ганки, причем излагал обо всем так безлично, что казалось, цитировал собственную биографию. Если бы он пришел в себя, я, пожалуй, остановился бы, но возможность поизмываться над этим лысым толстяком, пытающимся слиться с креслом, стать неодушевленным предметом, доставляла мне радость и приносила облегчение. Не знаю, долго ли тянулся мой монотонный монолог. Прервала его Ганка, явившаяся с чайником и банкой растворимого кофе.
— Пришел отец, — сказала она. — Все‑таки он решил ехать. Обещали домик, и работа по нем. Вам сколько ложечек? Сахар лучше положить сразу, а то плохо растворяется.
Усевшись между нами, она приготовила ароматный кофе. Дына отлепился от спинки кресла, дрожащей рукой обхватил кружку с нарисованным гномиком.
— Трофейная, — пояснила Ганка. — У нас целый сервиз. На тарелках, знаете ли, разные сценки из сказок, специально для капризных детей, чтобы не канителились с едой, кто быстрее слопает, тот и увидит на дне сказку.
— Чтобы увидеть сказку, надо сожрать все до конца, верно? — прошептал Дына.
— До конца, — засмеялась Ганка. — Вам не нравится кофе? На дне кружки, правда, нет никакой картинки, но кофе хороший, дар ЮНРРА.
— ЮНРРА приостанавливает доставку продовольствия в Польшу, — объявил Дына, вертя в руках кружку. — Нет зерна, нет мяса, картошки, жиров.
— Пей! — сказал я.
Он допил кофе залпом и взглянул на меня так, словно ждал дальнейших приказаний.
— Закругляйтесь. Хватит болтовни, — сказала Ганка.
Я сообразил, что она слышала нас, тем более что последнее время часто подслушивала мои разговоры.
— Вы гость Романа, но раз уже допили кофе, убирайтесь отсюда.
— Весьма сожалею…
— Убирайтесь сейчас же!
Дына встал, я видел, что он хочет еще что‑то сказать.
— Не бойся. Я не стану на тебя доносить, — сказал я, немного повременив. — Ты не был у меня, мы с тобой не разговаривали. Жаль, что нет у тебя какого-нибудь вашего удостоверения. Я заставил бы тебя его сожрать, вот и все.
Тогда Дына отступил на шаг, вытер губы платком и сказал, чуть заикаясь и с трудом переводя дух:
— Роман, ты еще пожалеешь, вот увидишь. И дополни свою биографию, героическую биографию. Напиши, что твоя жена путалась с немцами…
— Заткнись! — крикнула Ганка, но я жестом велел ей замолчать.
— …Что выдала гестапо вашего «Юзефа» и ваш паршивый комитет вместе с твоим папочкой, напиши, дурачок, что из‑за тебя погибли люди, когда бежал этот еврей Хольцер. Ты выдержал, а четверых отправили в штрафную команду и прикончили в каменоломнях, напиши, что убил Магистра, помнишь, наверное, напиши…
Ганка не дала ему закончить. Вскочила и, прежде чем я успел опомниться, разбила о физиономию Дыны пустую кружку, порезав ему осколками щеку. Она била его кулаками, отчаянно бранясь, пока не явился отец.
Он был еще в рабочей одежде, синей телогрейке и войлочных бурках.
— Стой! — крикнул он. — Остановись!
Ганка отпрыгнула в сторону.
— Бей, отец! Бей гада. Это фашист!
При виде старика Дына успокоился. Он стоял, прижав платок к окровавленной щеке, злобно усмехающийся, уже овладевший собой, убежденный в собственном превосходстве.
— Может, сядем и поговорим спокойно, Орлеанская дева, и ты, Дон — Кихот, — сказал он. — Я бы выпил еще кофе, если хватит трофейных кружек, поскольку я еще не кончил. Я не летописец рода Лютаков, но могу поделиться моими скромными познаниями в этой области.
— Ну что? — проворчал старик. — Вызвать?
Лицо Ганки сделалось серым. Кончиком языка она облизывала посиневшие губы. Мне следовало немедля что‑то сказать, сделать, ибо кольнуло предчувствие, что еще минута — две, и Ганка отвернется от меня и уйдет, сбежит.
— Садись, — сказал я Дыне. — Налей себе кофе и объясни.
Нет, не так. Не то я должен был сказать, чтобы он почувствовал мое превосходство. Но что? Может, действительно послать старика за милицией, позвонить с улицы Лясовскому или Шимону?
— Батя, выйдите, — шепнула Ганка. — Постерегите у двери.
— О! Я арестован? — удивился Дына.
— Говорите, что все это значит!
Дына налил себе кофе в кружку с гномиком, старательно размешал и теперь прихлебывал с ложечки, наслаждаясь.
— Сейчас все расскажу, при условии, что не будете мне мешать, так как не хотелось бы что‑либо перепутать. С чего бы начать? Так вот, один мой знакомый интересовался ео время войны деятельностью разных Лютаков и им подобных, словом, возглавлял бюро по сбору информации о коммунистах. Когда пресса и радио подняли шум вокруг истории Романа, он рассказал мне массу интересных подробностей. Твоя жена вышла из тюряги, ее не отправили, как тебя, за колючую проволоку. Вы переписывались?
— Нет.
— То‑то же. Эту женщину обработали по первой категории. Впрочем, не удивительно. У нее были, так сказать, друзья. И один из них — немец, служивший где‑то по хозяйственной части. Все ясно, королевич?
Тот, кого выпускают из‑за решетки, должен расплачиваться. Теперь подумай‑ка, кто мог сообщить о «Юзефе»? Дорогуша, прежде, чем прийти сюда, я ознакомился, как видишь, с семейной хроникой, конечно, по мере возможности.
— Ну ты сам сказал, что это лишь предположение, — возразил я.
Он засмеялся и постучал себя по лбу. Дына добился превосходства надо мной, хотел им воспользоваться, я же чувствовал себя безоружным.
— Ну, а другие дела? Магистра помнишь?
— Это был мерзавец, убийца! Нашел кого защищать! Убивал людей шприцем, несколько тысяч переколол.
— Никто не дал тебе права убивать, подменять господа бога или эсэсовца, — сказал Дына. — Магистр оставил четверых детей. Они сейчас живут в Силезии. Но поехали дальше.
Я все время наблюдал не за Дыной, а за Ганкой, ее сосредоточенным лицом, взглядом, точно пробивающимся сквозь какую‑то густую завесу. Она казалась спокойной, однако достаточно было увидеть ее настороженную позу, сплетенные руки и неподвижную грудь, чтобы понять, с каким напряжением она ждет дальнейших событий, готовая подвергнуть суду все, что услышит.
Судьбы этих четверых из команды я не знал. Я сидел в бункере, когда их допрашивали, потом нас вывезли в разные стороны, и я не получал о них никаких известий. Я помнил их: молодые ребята, студенты. Значит, погибли, если то, что говорит Дына, соответствует правде. Его воспоминания были ярки, колоритны, объемны, воскрешали подробности, давно вылетевшие из головы. Но ничего существенного он не сказал, хоть и старался изобразить меня обыкновенной свиньей в человеческом облике. Воровал на кухне маргарин, торговал с коммандофюрером, бил…
— Ты бил? — удивилась Ганка.
— Дына, расскажи ей, как это случилось! Ведь я был вынужден. Он же воровал у людей хлеб и менял его на сигареты.
— А если теперь на одном из ваших митингов встанет какой‑нибудь еврейчик и крикнет: «Лютак бил евреев!» Хорошо же ты будешь выглядеть. На этом пока что предпочел бы закончить. Уже поздно, мне пора. Очевидно, я напишу тебе…