Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Иоганнес робко и печально посмотрел на него глазами, обрамленными бесчисленными крохотными морщинками, детскими глазами на стариковском лице.

— Да у меня все то же самое, — сказал он с кроткой скорбью в голосе. — И становится все хуже и хуже, дело быстро продвигается к полному разложению. Я заметил новые страшные симптомы. То, от чего лет десять назад даже у среднего читателя начинали волосы шевелиться на голове, сегодня принимается читателем не просто благосклонно — все эти сводки новостей и отчеты о спортивных состязаниях, про объявления и говорить нечего, да что там, это проникло даже в раздел литературы и искусства, даже в передовицы, — и у добротных, уважаемых литераторов все эти огрехи, эти кошмары, эти явления вырождения стали чем-то само собой разумеющимся, стали нормой. И у вас тоже, господин главный редактор, извините, но и у вас — тоже. У меня ведь давно уже пропало всякое желание говорить о том, что наш литературный язык стал всего-навсего жаргоном нищих, обеднел и испакостился, что все прекрасные, роскошные, редкие, возвышенные формы исчезли; что я на протяжении многих лет ни в одной передовой статье ни разу не встретил Futurum exaktum, не говоря уже о каком-нибудь богатом, полнозвучном, благородно сложенном, упругим шагом шествующем предложении, о добротном, осмысленно построенном, изящно восходящем к кульминации благозвучном периоде. Я понимаю, это ушло навсегда. Подобно тому как на Борнео и других островах истребили райских птиц, слонов и королевских тигров, — точно так же теперь уничтожили и выдрали с корнем из нашего замечательного языка все благородные предложения, все инверсии, всю его пленительную игру и все тонкие оттенки. Я знаю, спасти уже ничего нельзя. Но ведь есть еще и просто ошибки, запечатленные следы откровенной поспешности, полные равнодушия к основным правилам грамматической логики! Господин редактор, представьте себе, вот они начинают предложение, по старой привычке, с «Невзирая на…» или с «Во-первых…» и забывают уже строчки через две о тех вовсе не столь уж обременительных обязательствах, которые на себя возложили, начав предложение таким образом, комкают главное предложение, сбиваются с пути, сворачивая на другую конструкцию, и в лучшем случае пытаются избежать скандала, прикрывшись тире, или сгладить этот скандал жалким рядочком многоточия. Вы сами знаете, господин главный редактор, ведь тире вошло и в ваш арсенал. Когда-то давно это тире казалось мне злым роком, оно было мне ненавистно, но дошло до того, что я бываю тронут до глубины души, как только замечу его, и я горячо благодарен вам за каждое такое тире, ибо оно, как бы то ни было, есть след минувшего, свидетельство культуры, признак нечистой совести, краткое, зашифрованное признание пишущего в том, что он осознает определенные обязательства по отношению к законам языка и что он в определенной мере скорбит и сожалеет, когда, принуждаемый досадной необходимостью, слишком часто обречен грешить против священного духа языка.

Редактор, который во время этой речи, закрыв глаза, продолжал расчеты по своим калькуляциям, от которых его оторвал визит наборщика, теперь медленно их открыл, спокойно, ясным взором посмотрел на Иоганнеса, благосклонно улыбнулся и сказал неспешно, словно увещевая, явно заботясь — в угоду старику — о приличных формулировках:

— Видите ли, Иоганнес, вы совершенно правы, я ведь и раньше всегда с готовностью это признавал. Вы правы: язык прежних времен, тот искусный, превосходно отточенный язык, которым два-три десятилетия назад более или менее владели многие авторы, — этот язык ныне погиб. Он погиб, как погибали сооружения египтян и системы гностиков, как суждено было погибнуть Афинам и Византии. Это печально, друг мой, это трагедия (при слове «трагедия» наборщик вздрогнул и приоткрыл рот, словно собираясь выкрикнуть какой-то призыв, но справился с собой и покорно занял прежнюю позу), но ведь в том и состоит наше предназначение, на то и должны быть направлены наши устремления, чтобы все неизбежное, что происходит по велению судьбы, воспринимать как должное, каким бы грустным оно ни оказывалось. Я, впрочем, вам и раньше говорил: замечательно, если человек хранит известную верность минувшему, а что касается вас, то я вашу верность не только понимаю, я не устаю восхищаться вами. Но привязанность к тем вещам и тому положению дел, которые давно уже обречены, должно иметь свои пределы; пределы эти устанавливает сама жизнь, и если мы их преступаем, если мы чересчур цепко держимся за старое, то неизбежно вступаем в противоречие с самой жизнью, которая сильнее нас. Я очень хорошо вас понимаю, поверьте. Вы человек, который превосходно владеет тем языком, той унаследованной от предков, прекрасной традицией. Вы, в прошлом — поэт, должны, конечно, больше, чем другие, страдать из-за упадка, из-за неустойчивого состояния, в котором находится наш язык, вся наша прежняя культура. В том, что вам как наборщику приходится ежедневно быть свидетелем этого упадка, более того — в известной степени участвовать в нем, — во всем этом есть какая-то горечь, нечто вроде траг… (в этот момент Иоганнес снова вздрогнул, так что редактор невольно заменил слово), нечто вроде иронии судьбы. Но я или кто-нибудь другой тут может столь же мало помочь, как и вы сами. Нам приходится принять существующий ход вещей и подчиниться ему.

Редактор разглядывал детское, но в то же время озабоченное лицо старого наборщика с чувством симпатии. Нельзя не признать, чем-то они были привлекательны, эти постепенно вымирающие представители старого мира, домодернистской, так называемой «сентиментальной» эпохи: это были приятные люди, несмотря на их жалкий вид. Мягким тоном он продолжал:

— Вы сами знаете, дорогой друг, около двадцати лет назад в нашей стране были напечатаны последние поэтические произведения, какая-то часть — отдельными книжкам и, что, правда, уже тогда встречалось крайне редко, какая-то — на газетных страницах. Затем, собственно говоря совершенно неожиданно, все поняли вдруг, что с этой поэзией что-то не совсем в порядке, что без нее можно обойтись, что она в общем-то не умна. Мы тогда заметили и осознали нечто такое, что давно уже подспудно совершалось, а теперь неожиданно предстало как очевидный факт: время искусства прошло, искусство и поэзия в нашем мире умерли, и теперь самое лучшее — совсем распроститься с ними, а не тянуть этих мертвецов за собой. Для всех нас, в том числе для меня, это было горьким открытием. И все же мы поступили правильно, что не стали ему противиться. Тот, кто хочет читать Гёте или что-нибудь подобное, может читать, как и раньше, он ничего не теряет оттого, что больше не растет день ото дня гора новых, бледных, невыразительных стихов. Мы все как-то приспособились к этому. В том числе и вы, Иоганнес, ведь отказались же вы от профессии поэта и нашли скромный, но надежный кусок хлеба. И если вы сегодня, находясь в столь преклонном возрасте, так уж страдаете оттого, что как наборщик слишком часто вступаете в конфликт со священной для вас традицией и культурой языка, тогда, дорогой мой друг, разрешите предложить вам вот что: откажитесь от этой утомительной и неблагодарной работы!.. Подождите, дайте мне договорить! Вы боитесь потерять заработок? Ну что вы, не думайте, что мы такие варвары! Нет, голодать вам не придется. Вы застрахованы по старости, и сверх того наша фирма — даю слово — определит вам пожизненную пенсию, чтобы обеспечить вам такой доход, какой вы имеете сейчас.

Он был доволен собой. Этот выход с пенсией пришел ему в голову только во время разговора.

— Ну, что вы на это скажете? — улыбаясь спросил он.

Иоганнес не в состоянии был сразу ответить. При последних словах доброжелательного редактора на его старом детском лице появилось выражение невероятного страха, блеклые губы совсем побелели, в глазах застыло выражение замешательства. Самообладание не сразу вернулось к нему. Редактор разочарованно смотрел на него. И тогда старик заговорил; он говорил очень тихо, но с необычайной боязливой проникновенностью, страстно стараясь изложить дело правильно, убедительно, доходчиво. Красные пятна то выступали на лбу и щеках, то исчезали. В глазах и повороте головы к собеседнику была мольба о внимании, о пощаде, морщинистая, тощая шея просительно и страстно вытягивалась над свободным воротничком рубашки. Иоганнес сказал:

91
{"b":"252522","o":1}