Предновогодний вечер, запах свечей и опаленных еловых веток, на какой-то деревянной лавке стоит миска, куда льют олово… Даже то помнится, что у него застывшее олово чем-то походило на лошадь. Мама (он хорошо помнит ее лицо, она такая молодая, с косами, заплетенными на голове), да, мама предсказала, что он станет известным спортсменом-конником… Дедушка — он помнит его очки в тонкой оправе и седоватые усы с острыми, немного задранными вверх кончиками (однако, может быть, в его сознании запечатлелись какие-нибудь фотографии из семейного альбома: господи! если бы где-то раздобыть семейный альбом в атласном зеленовато-мшистом переплете…) — так вот, дедушка заметил, рассматривая оловянную лошадку, что, пожалуй, из парня выйдет лихой извозчик. Дедушка вообще отличался несколько грубоватым юмором. У дедушки, когда он изволил пошутить, была скрипка в руках. Да, это происходило в деревне, в зале довольно большого дома, и дедушка действительно играл на скрипке, несмотря на свои толстые, заскорузлые пальцы рабочего человека. Кожа на его пальцах была какой-то особенно огрубевшей, потому что он владел кузницей и знал кузнечное ремесло. (Говорит это о чем-нибудь? Почти ни о чем. Сколько в Эстонии было кузниц…) А папа сидел за фортепьяно; у них в деревне был большой рояль “Ратке”… Папа готовился аккомпанировать дедушке. Что-то они хотели сыграть. Может, какой-нибудь хорал из порядком потрепанного сборника Пуншеля.
Когда они уже играли, мальчик выскользнул из зала, прошел через дедушкину комнату и столовую в переднюю и поднялся по лестнице на второй этаж. Там было три комнаты, дальше — чердак. Эн. Эл. помнит это все с каким-то лунатическим ясновидением (если можно соединить эти два противоположные слова).
Мальчик не зажигал в комнатах электричества, а прошел со свечой в руке прямо к двери на чердак. И он помнит даже, что боялся. Обычно на чердаке сохла чья-нибудь шкура, чаще всего телячья, но как-то раз была лошадиная. Лошадь звали Ирмой. Мальчик совсем не боялся Ирму, чего нельзя сказать о ее шкуре. К тому же на шкуре были большие свищи. Будто бы оводы откладывают яйца под шкуру лошади, а потом из яиц вылезают противные белые червяки-личинки, затем снова превращающиеся в оводов.
В тот раз на перекладине между стропилами висела шкура маленького бычка. Мальчик это знал, но ему все равно было как-то не по себе. Тем не менее, преисполненный решимости, он распахнул покрашенную белилами, резко скрипнувшую дверь и ступил в прохладную темень чердака. Пламя свечи трепетало на сквозняке, грозя погаснуть, но все же устояло. Пол на чердаке был земляной, припорошенный удивительно тонким слоем снега, просочившегося сквозь дранку. Мальчику предстояло пройти мимо огромного сундука, также нагонявшего на него страх: когда-то он слышал о своем сверстнике, который спрятался в такой же сундук, а крышка упала и замок защелкнулся. Говорили, что сверстник задохнулся и его нашли спустя много-много дней. По запаху.
Нет, об этом нельзя думать! А может, наоборот, надо думать, потому что не продумав всего, не избавишься от страха. И он собирается с силами, не проходит мимо сундука, а останавливается перед ним и поднимает крышку. Никакого трупного запаха, лишь сладковато попахивает старыми тулупами и санными полостями…
Где же старое, местами облезлое зеркало, ради которого, собственно, он и пришел сюда? Ах, вон оно, в углу. Он подходит к зеркалу и стирает слой пыли, потому что иначе ничего не видно. И тут вдруг вздрагивает, потому что совершенно неожиданно видит себя. Он обретает свое я, происходит само-обретение. Этим “я” оказывается маленький светловолосый перепуганный мальчик. Голубоглазый мальчик с дрожащей свечой в руке. Он довольно долго рассматривает собственное отражение, и тут нежданно-негаданно ему становится грустно. Отчего бы это? Он делает неосторожное движение и задевает колокольцы, висящие на каком-то крючке — колокольцы, с которыми ездят обычно зимой, преимущественно в церковь. Колокольцы звенят тихо-тихо, и ему становится еще грустнее. Почему? Ведь под дугой колокольцы позвякивают так славно, так весело. Но, оказывается, это ничего не значит, сейчас на душе мальчика все равно грусть и боль. Едва ли он думал о Жизни как таковой и о месте человека на брегах вечности. Но он, наверное, впервые почувствовал это. Может быть, я больше не посмотрюсь в это зеркало. Может быть, уже никто и никогда не посмотрится в это зеркало (зеркала тоже стало жаль). Отслужившее свое зеркало. Отслужившее так же, как некогда шкура Ирмы. Нет, более того — шкуру еще на что-то можно употребить, а зеркало уже никому не нужно. А сам мальчик? Нет, пока он очень нужен. Хотя бы увитой косами маме, которая сидит в зале и слушает музыку. Сейчас мальчика любят многие, он даже любимец сурового деда. Однако… И это “однако” повисает в воздухе, как затухающее звучание серебряных колокольцев.
Удивительно, подумал уже не мальчик, стоя перед зеркалом на чердаке, а Эн. Эл., сидя на скамейке в парке, — удивительно, с какой точностью может память извлечь из небытия давнее, прочно позабытое! А сегодняшнее, а вчерашнее…
Надо вернуться на вокзал и посмотреться в зеркало. В туалете должны быть зеркала, иногда перед ними стрекочут электробритвами обросшие щетиной, осовевшие в дороге мужчины.
Он снова входит в здание вокзала, обнаруживает в подвальном этаже уборную с зеркалами. Когда он робко появляется перед ближайшим к двери зеркалом, то старается в очередной раз принять вид порядочного человека. Он все еще опасается, что к нему кто-нибудь подойдет и схватит за рукав: “Признавайтесь сейчас же, кто вы такой!”
И что он сможет сказать в ответ?
Перед соседней раковиной стоит обрюзгший человек весьма сомнительного вида, типичный жулик. Похоже, во внутреннем кармане у него бутылка. Однако насколько же предпочтительнее его положение по сравнению с Эн. Эл.! Допустим, он в самом деле жулик, но и в этом случае он по крайней мере знает, кто он такой, как, впрочем, и то, в чем его подозревают. Без особого удовольствия он мог бы назвать воображаемому преследователю свой адрес, год рождения и прочие данные — так что предполагаемый жулик в каком-то смысле более “порядочный” человек, чем Эн. Эл. …
Эн. Эл. смотрится в зеркало. Конечно, он узнает себя.
“Я неоднократно встречался с этим господином, — произносит он мысленно. — Мы знаем друг друга. Мы большие друзья. Когда же мы последний раз встречались? По-моему, в тот раз он выглядел моложе…” Хоть плачь! Он знаком с этим господином, но имени его не знает. Не знает имени своего большого друга! Как-то неудобно.
Эн. Эл. ополаскивает кончики пальцев — ведь надо хоть что-то делать. Нельзя же без всякого толка и смысла таращиться в зеркало. Поразительно, но физиомордия в зеркале совсем не заросла. Наверное, увидеть себя с запущенной бородищей было бы утешительнее, ведь она намекала бы на некую продолжительную временную дистанцию. А гладкое, явно имевшее дело с острым лезвием лицо ясно говорит: старт дан только что, во всяком случае, совсем недавно. Старт в неизвестность. Если отправная точка совсем-совсем близко, почему же он не может повернуть обратно? Где ты, дорожный указатель?
Хотя бы знать, какая у меня специальность? — мучился Эн. Эл., ополаскивая пальцы и рассматривая свои руки. Если бы где-то был список всех профессий, может, что-то и припомнилось бы. В коридоре висело объявление: требуются слесари-вагоноремонтники, грузчики, маляры и подсобные рабочие. Нет, это все определенно не его занятия. Он отошел от зеркала и поднялся по лестнице в зал ожидания. Что же дальше? Куда податься? Куда? Никогда раньше этот вопрос не был столь мучителен и животрепещущ; кажется, в былое время вопрос “куда” стоял совсем в иной плоскости и означал лишь то, что из многих возможностей следует выбрать наиболее достойную. Место работы? В Таллинне его место или где-нибудь еще, вполне возможно, он один из тех, кто прибыл сюда в командировку…
Конечно, самое правильное было бы спросить, где находится… психушка. Да ведь неловко спрашивать такое и, кажется, еще рано. Определенно рано, внушает он себе. Я ведь наверняка чуть раньше или чуть позже справлюсь с провалом памяти. А если не справлюсь, ну тогда, конечно, придется узнать адрес лечебного заведения.