Реквием для губной гармоники
И вот большой ветер
пришел от пустыни
и охватил четыре угла дома,
и дом упал на отроков,
и они умерли;
и спасся только я один,
чтобы возвестить тебе.
Книга Иова, 1—19
Смотрю — он опять страдает, Хейки с хутора Райесмик (у нас его зовут Райесмику Хейки). Вытащил окурок, но не закурил, с досадой сунул его обратно в карман. А ведь здесь, за органом, можно бы разок затянуться: если выпускать дым в какую-нибудь басовую трубу подлиннее, он поднимется высоко, под самые своды, тогда Якоб вряд ли его заметит. Но Хейки пересиливает себя — он очень серьезно относится к указаниям Якоба, устами которого глаголет сам господь бог.
И правильно делает. Ведь к Иегове, богу Якоба Колгатса, стоит прислушаться: он разрешил нам укрыться в церкви. Такой добрый бог не будет заниматься мелкими придирками. Никогда бы не подумал, что мы так близко познакомимся с Якобом и с его богом, но, как видно, новые взгляды Якоба усвоил и всевышний: господь бог пастора Якоба терпеть не может фашистов.
Мы пришли сюда три дня назад; заперев дверь за Якобом, Хейки удивленно покачал головой и сказал одобрительно: «Якоб — славный малый».
Мне стало смешно: нельзя представить себе человека, меньше соответствующего этой лестной характеристике. Наш тощий и седой Якоб, со своим глуховатым старческим тенорком, со своим небольшим круглым животиком, похожим на засунутую в штаны подушечку, наш Якоб, который так жалостно и комично тянет: «Иерусалим, ты град святой на небеси…», — этот Якоб — славный малый! И все-таки он действительно славный малый. Не часто можно встретить такого пастора. Ведь то, что он сделал, — поступок, достойный, если хотите, настоящего партизана. Поэтому мы не хотим огорчать ни Якоба, ни его бога, который, в общем, тоже славный малый.
Если бы я был богом, меня не так беспокоило бы курение, как то, что двое парней справляют малую нужду в цинковое ведро. И где — в божьем храме! Святотатство! Я — человек неверующий, но, честно говоря, чувствовал себя неловко, когда первый раз воспользовался ведром. Да и Хейки тоже — он даже стал спиной к алтарю, — а Хейки отнюдь не отличается особой деликатностью.
Теперь-то мы это ведро освоили полностью, мы здесь уже третий день — день «ре». Завтра будет день «ми-бемоль». В первый же день я сделал отметку на самой толстой органной трубе — просто так, на всякий случай, ведь мы тут пробудем недолго, пока не подживет моя нога. Пуля Курта, этого долговязого немца, кость не задела, но в болоте, где мы прятались, рана загрязнилась, и к вечеру нога распухла, как бревно. Теперь стало немного лучше, но ходить еще чертовски больно. Когда мы после полуночи выходим на воздух, — раньше нельзя, Якоб запретил, — я насилу ковыляю, хотя Хейки ведет меня под руку. Заражения крови теперь уже можно не бояться, так что потерплю.
В день «соль», а может, и раньше, мы дернем отсюда. Хотя бы из-за Якоба. Вернее, ради его безопасности. Орган в церкви — место вроде бы надежное, вряд ли нас здесь будут искать. У Хейки котелок варил, когда он придумал эту штуку с церковью.
Так мы здесь и сидим, и говорить нам особенно не о чем. Якоб велел не выходить из-за органа, но мы его не слушаемся. Все наши пожитки лежат в органе, и если кто-нибудь зашумит возле двери, мы успеем спрятаться. Не должно быть никаких признаков нашего здесь пребывания. К тому же, если кто-нибудь подходит к церкви, его видно издалека, потому что церковь стоит на пригорке. Да, если кто-нибудь придет… Но вряд ли кто пойдет в церковь в будни.
— Наше сидение в церкви вроде второй конфирмации, — говорит Хейки.
— Если все эти дни мы посвятим молитве, царствие небесное нам обеспечено, — подтверждаю я.
Может быть, Якоб в глубине души надеется, что пребывание в церкви не пройдет для наших душ бесследно: алтарь, лик Спасителя — все это действительно производит впечатление. Сперва мы даже не решались громко разговаривать, однако быстро освоились. Наверное, если бы существовало царствие небесное, то какая-нибудь неверующая скотина, вроде нас, и там быстро освоилась бы и бросала сопли об землю даже перед престолом всевышнего. По-моему, подобное поведение на небе более простительно, чем на земле: должен же человек что-то противопоставить божественному авторитету. Кстати сказать, я замечаю, что здесь, в церкви, у меня тоже возникают самые неподходящие, грешные мысли.
Только по ночам, когда Хейки спит, на меня наваливается жуткая тоска. В первую ночь я даже плакал. Из-за Кристины. Что с ней будет?! Курт тоже не выходит у меня из головы. Я убил человека, и мне не легче оттого, что он фриц. Что бы Хейки ни говорил — я убийца. По ночам я все это снова переживаю.
Может быть, сегодняшняя ночь будет повеселее: Хейки раздобыл у звонаря бутылку самогона. Мы ее, конечно, раздавим. К счастью, Якобу не пришло в голову предостеречь нас от чертова зелья. А то мы, пожалуй, не стали бы пить, чтобы не нарушить его запрет. Я думаю, что Хейки выпросил самогон в основном для меня, — он, видно, заметил, что я не сплю по ночам. Хейки и сам выпить не дурак, но для себя он не стал бы стараться.
Не знаю, где звонарь (он же могильщик) Рооби Сассь достал самогон. Мы вообще ему многим обязаны: в нашем отеле «Тихая обитель» он и повар, и официант; а если нас здесь схватят, пожалуй, и ему несдобровать — поставят и его к стенке.
Значит, вторая конфирмация… Видно, так. А Якоб… я ничего подобного от него не ожидал! Видно, Хейки знает его лучше, чем я, раз решил просить убежища в церкви.
— Болван ты, — сказал я, когда остался ждать под деревом в церковном дворе, а Хейки пошел в пасторский дом. Оказалось, болваном-то был я…
Что Якоб человек честный и бескорыстный, я знал и раньше. Здесь, в Тондилепа, об этом знают все. Рассказывают, когда родился Хейки, Якоба позвали крестить. После крещения отец Хейки хотел добавить две-три лишние кроны, но Якоб его остановил: «Иегова мой пастырь, а мне ничего не надо…», быстро сел в сани и укатил. Оригинальный пастор.
Старики уважают Якоба, всегда его уважали, хотя к красноречивым проповедникам его не причислишь. А молодежь… Ну, раньше мы куражились над ним без конца. Песнопения и молитвы мы быстро заучивали наизусть, но делали вид, что не знаем в катехизисе ни аза в глаза. Нам было интересно, выйдет старый Якоб из себя или нет. Хотелось посмотреть, как он взорвется. Не получилось. Терпеливо и упорно твердил он нам одно и то же, пел плачущим голосом: «И-иерусали-им, ты град свя-той на небеси-и». Кадык у него перекатывался вверх-вниз, и на высоких нотах нам казалось, что еще немного и шарик этот выскочит из горла птицей и улетит.
Помню, дочка лавочника Элла — самая богатая и самая красивая из наших конфирманток, русая коса как оглобля, — встала и, скромно опустив глаза в землю, спросила: а что такое плотский грех? Если это то самое, что она думает, то душа ее — она честно признается — не чиста. «Так и тянет на парней поглазеть…»
— Дочь моя, мы должны бороться с собой…
— И вы тоже, господин пастор? — с невинным видом перебила Элла.
Якоб поперхнулся и продолжал:
— Да, мы все должны бороться с собой и не поддаваться злу. Иное дело, дочь моя, если ты однажды изберешь себе достойного мужа и вместе с ним создашь христианскую семью.
— А чего мне выбирать, я сразу соглашусь, если кто посватается.
— Уж ты-то найдешь мужа, — улыбнулся Якоб.
— Значит, можно? — не отставала Элла.
— Что?
— Ну, предаваться этому самому греху…
— Брак свят, в браке все обретает высший смысл.
— Ох, господи, когда же я дождусь!
Так мы готовились к конфирмации. Якоб, бедняга, переживал, что мы ничего не запоминаем.
— Возлюбленные чада, вы не успели уяснить всего, что следует, — сказал он на последнем занятии, — но, я надеюсь, то, что не осталось в голове, пустит ростки в вашем сердце. А это самое главное.