17 Эта частица — кошмар пророков — способ защиты от всех упреков в том, что я в саване хищно роюсь, в том, что я «плохо о мертвой» — то есть самоубийство есть грех и вето; а я за тобой полагаю это. 18 Ибо, включая и этот случай, все ж ты была христианкой лучшей, нежели я. И, быть может, с точки зрения тюркских певцов, чьи строчки пела ты мне, и вообще Ислама, в этом нет ни греха, ни срама. 19 Толком не знаю. Но в каждой вере есть та черта, что по крайней мере объединяет ее с другими: то не запреты, а то, какими люди были внизу, при жизни, в полной серпов и крестов отчизне. 20 Так что ты можешь идти без страха: ризы Христа иль чалма Аллаха, соединенье газели с пловом или цветущие кущи — словом, в два варианта Эдема двери настежь открыты, смотря по вере. 21 То есть одетый в любое платье Бог тебя примет в свое объятье, и не в любови тут дело Отчей: в том, что, нарушив довольно общий смутный завет, ты другой, подробный, твердо хранила: была ты доброй. 22 Это на счетах любых дороже: здесь на земле, да и в горних тоже. Время повсюду едино. Годы жизни повсюду важней, чем воды, рельсы, петля или вскрытие вены; все эти вещи почти мгновенны. 23 Так что твой грех, говоря по сути, равен — относится к той минуте, когда ты глотнула последний воздух, в легких с которым лежать на водах так и осталась, качаясь мерно. А добродетель твоя, наверно, 24 эту минуту и ветра посвист перерастет, как уже твой возраст переросла, ибо день, когда я данные строки, почти рыдая, соединяю, уже превысил разность выбитых в камне чисел. 25 Черная лента цыганит с ветром. Странно тебя оставлять нам в этом месте, под грудой цветов, в могиле, здесь, где люди лежат, как жили: в вечной своей темноте, в границах; разница вся в тишине и птицах. 26 Странно теперь, когда ты в юдоли лучшей, чем наша, нам плакать. То ли вера слаба, то ли нервы слабы: жалость уместней Господней Славы в мире, где души живут лишь в теле. Плачу, как будто на самом деле 27 что-то остаться могло живое. Ибо, когда расстаются двое, то, перед тем как открыть ворота, каждый берет у другого что-то в память о том, как их век был прожит: тело — незримость; душа, быть может, 28 зренье и слух. Оттого и плачу, что неглубоко надежду прячу, будто слышишь меня и видишь, но со словами ко мне не выйдешь: ибо душа, что набрала много, речь не взяла, чтоб не гневить Бога. 29 Плачу. Вернее, пишу, что слезы льются, что губы дрожат, что розы вянут, что запах лекарств и дерна резок. Писать о вещах, бесспорно, тебе до смерти известных, значит плакать за ту, что сама не плачет. 30 Разве ты знала о смерти больше нежели мы? Лишь о боли. Боль же учит не смерти, но жизни. Только то ты и знала, что сам я. Столько было о смерти тебе известно, сколько о браке узнать невеста 31 может — не о любви: о браке. Не о накале страстей, о шлаке этих страстей, о холодном, колком шлаке — короче, об этом долгом времени жизни, о зимах, летах. Так что сейчас, в этих черных лентах, 32 ты как невеста. Тебе, не знавшей брака при жизни, из жизни нашей прочь уходящей, покрытой дерном, смерть — это брак, это свадьба в черном, это те узы, что год от года только прочнее, раз нет развода. 33 Слышишь, опять Персефоны голос? Тонкий в руках ее вьется волос жизни твоей, рассеченный Паркой. То Персефона поет над прялкой песню о верности вечной мужу; только напев и плывет наружу. 34 Будем помнить тебя. Не будем помнить тебя. Потому что людям свойственна тяга к объектам зримым или к предметам настолько мнимым, что не под силу сердечным нетям. И, не являясь ни тем, ни этим, 35 ты остаешься мазком, наброском, именем, чуждым своим же тезкам и не бросающим смертной тени даже на них. Что поделать с теми, тел у кого, чем имен, намного больше? Но эти пока два слога — |