Йозефина выслушала решение и замысел Яна с радостью. Вот уже двадцать дней, как она в нетерпеливой надежде ждала, что Маргоул одолеет злой рок и, взяв за руки ее и сына, уведет их отсюда, как обещал. Собирать было уже нечего. Куры не кудахтали в клетушках, цесарки не бродили по двору. Йозефине хотелось прочь отсюда, она затаила обиду на весь Бенешов. А пекарь плавал, как селезень в пруду, несчастье не сломило его, и жена снова поверила, что он человек умный и хозяин своей судьбы.
— Разрази гром это гнездо бездельников, — сказала она. — Уедем скорее!
Она связала перины — узел получился не очень большой — и снесла в одно место свои сковородки, кастрюльки; а когда настал час ужина и час сна, пришлось опять все разложить по прежним местам.
Оказывается, надо было подождать еще пять дней, пока не проведут аукцион. Тут весь дом превратился в торжище, топот ног раздавался по лестницам, с полсотни мужланов ринулись в конюшню. Ого-го! Над крышей пламенем вставал галдеж, и лошади бились, вскидывались на дыбы. Кулак, словно молоток, стучал по столу Маргоула, чесоточная рука копалась в вещах хозяйки под крик аукциониста:
Десять гульденов — раз!
Берите все, — сказала пекарша щербатой бабе, у которой на месте языка полагалось бы шевелиться змее. — Ни я, ни Маргоул вас пальцем не тронем.
Вот как! — взвизгнула баба. — Ах ты дрянь, сидишь по уши в сраме вместе со своим растратчиком, а туда же — «не тронем»! Я женщина бедная, а не нужно мне ваше дерьмо, и даром не возьму! Слава богу, есть порядочные люди, брезгуют хламом из банкротовой берлоги! Непривычна я за одним столом с ворами брюхо набивать, — чай, за деньги покупаю, наличными плачу! Захочу — твое тряпье моим будет; захочу — твой подвенечный наряд будет мой, только я-то его и не коснусь, разве огородное пугало из него сделаю!
Под этот вороний грай Йозефина менялась с каждой минутой, а когда баба заверещала о ворах, схватила ее за руку и дернула изо всех сил. Тут подоспел Ян, совершенно спокойный и поэтому склонный немного пошутить, он нес куда-то таз, полный воды, и подсунул его теперь так, что баба, которую Йозефина повалила, села в лужу.
Кричи, Ян Йозеф, от радости, а ты, Маргоул, смейся, как смеется толпа, что на самой большой из берлинских площадей хлещет Стиннеса.
Меж тем покупатели копошились в доме, как черви в сыре. Все было перевернуто вверх дном, на все легла печать наглости. Продавец содовой скупал по мере сил самое необходимое, чтоб вернуть Яну; тем же занималось еще несколько друзей.
Столпотворение постепенно близилось к концу; то один, то другой покупатель уходил домой, чтоб поскорее взвесить, пересчитать добычу; но все еще велика была свора. Растаскивали что кому в руки попадалось; кряхтя, волокли тяжелые предметы из одного угла в другой.
Ян с Йозефиной ушли, Дейлу и остальным друзьям выпало на долю гнать покупателей из дому.
— Аукцион окончен! Окончен! — кричали они, пока Рудда помогал выносить вещи, не принадлежавшие больше Маргоулу.
Когда ты вынужден работать ради денег, поневоле будешь служить богатым, и Рудда мог здесь подработать, поскольку он спустил последние гроши, скупая, что мог, для Маргоула.
— Все, — произнес Дейл, запирая дверь. — Нынче-здесь никто и нитки не украдет.
Маргоул с женой вернулись поздно, а сын провел эту ночь в чужом доме. Комнаты стояли пустые. Йозефина плакала. Ян думал о том, как он станет мельником; так наступила ночь, что равно укрывает вершины безумия и ущелья разбоя.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Рудда, продавец содовой, кусал кулаки. Грязь, покрывавшая пол его жилья, стекала ручейком под темную печь; пахло дымом и какой-то недоваренной нищенской едой, разлитой по горшкам. Паук-крестовик ковылял над трехгранным пространством угла, а у ног Рудды лежала сука, повизгивая во сне. На улице шарманщик извлекал из своего звучного ящика затасканную песенку — так батрак извлекает ведро с водой из колодца. Песенка проникала в комнату через многочисленные щели.
Из себя не корчим бедных, знай поем да топаем.
Мы из пуговиц из медных воз монет нашлепаем.
Босая нога Рудды притопывала в такт, шлепая, словно мягкая губа пьяницы.
Этому неверующему иудею было лет сорок. Быть может, он был сыном какого-нибудь торговца и потаскушки, зачавших его жалкую жизнь где-нибудь в подворотне, пока жена развратника искала медяк, чтоб бросить шлюхе у своих ворот. А может быть, он был сыном точильщика ножей и ножниц, подоспевшего как раз в то время, когда старый еврей подыхал на супружеском ложе и хозяйка его, все еще полная похоти, задрала свои вонючие сальные юбки, прислонившись к двери, за которой хрипел муж.
Нечистокровное еврейство Рудды все же отметило его довольно-таки крупным носом и буйной порослью волос. Мать, оставшаяся неизвестной, отдала его придурковатой бабе, когда младенцу не было и десяти дней.
Кто он был? Вечно хнычущий ребенок, мальчишка, покрытый болячками, человек с философией киника, книголюб и безбожник, верящий в какой-то свет, как верит слепой от рождения.
Теперь он сидел, притопывая ногой, и думал о Маргоуле, потому что Ян был ему другом.
Если бы Ян добился отсрочки платежей, начал бы торговать зерном и снова занялся хлебопечением, он мог бы вносить хоть проценты и опять встал бы на ноги.
Потери пекаря казались Рудде огромными… Он считал тысячи, уплывшие у Яна из рук, — их было двадцать, тридцать! Ах, если б Ян поступил так-то и так-то, если б он думал о деле!
Все советы продавца содовой касались безвозвратно упущенного. А вот что следовало предпринять Маргоулу теперь, этого Рудда не знал, его планы имели все преимущества мечты, но были ни к чему непригодны. Он сидел в одной бочке со всеми беднягами, которые гонятся за идиотским «если бы». Ах, этим словечком легко воздать честь бедняку, хотя бы он был избит и истекал кровью.
Рудда, притопывая ногой, все измышлял маловероятные способы осчастливить пекаря; вдруг дверь распахнулась и вошел старый музыкант Летак.
Как дела, Рудда? — сказал он в знак приветствия.
Ничего, — ответил тот.
Что ж, — заметил Летак, — в таком случае они станут еще лучше. Я видел, как Маргоул вошел в корчму еврея Котерака; Ян уезжает из города, Рудда, и я подумал, что хорошо бы устроить ему проводы. Бери свой корнет и пойдем.
Не хочу, — возразил Рудда, — с меня довольно ваших попоек и вечных кутежей.
Но Летак стал настаивать, и Рудда поднялся. Эти двое вносили в жизнь города большой соблазн. Корнет-а-пистон Рудды и гармошку Летака частенько можно было слышать в трактирах, и никогда они не оставались в одиночестве; Гула со своим бас-бомбардоном и Боровичка, дувший в валторну, сопровождали их. Этот квартет хватался за любые песенки и таскал их по кабакам, как мясник тащит скотину на убой.
Нас всего двое, — заметил Рудда. — Если уж играть, то надо зайти за остальными.
Боровичку я видел, — сказал гармонист. — Он сказал, что придет, а наш бас-бомбардон уже наяривает.
Рудда удивился: этому инструменту трудно играть в одиночку.
Когда они вошли в корчму, Ян, уже совсем хмельной, драл глотку.
— Пейте! — заорал он пришедшим.
Даромдай помер, Куписебе родился: кто будет платить? — осведомился Котерак.
Я, — заявил Маргоул, и собутыльники расхохотались. — Я, либо он, либо гром-батюшка! Ну, пейте же, пейте, чтоб чертям тошно стало, дуйте в свои инструменты! Пускай они дрогнут хоть перед всесильной водкой!
Кровь бедняков — глубокое море; обиды и беды — смерчи, вздымающие лоно его. В корчме одеревеневшая рука бьет в пустоту и пьяный бросается на собственную тень; но все же — пускай он только Рыцарь Печального Образа, пускай только пьяный безумец — все же кулаки остаются при нем, он лезет в драку и становится страшен.
Осторожность у пьяного парализована чувством обиды — жаль, что только тогда бедняки сжимают кулак, жаль, что горе и гнев свой они изливают в сточную яму!