— Ох, хоть бы умереть! Будь проклят такой конец, недостойный последнего грешника!
Ничтожность или столь же безмерная огромность причин, глупых и вздорных, влекущих за собою цепь отчаяния, причин бесчеловечных — которые, вероятно, потому и называют божественным промыслом, — наполнили больное тело хаосом. Вот лежит пара ног, еще так недавно ходивших по земле, — прощай, прекраснейшее ремесло, и вы, Надельготы с мельницей, и ты, дорога через площадь!
Первый, второй и третий приступы были как пламя, рвущееся в бедное сердце и заполняющее его. Жена и сын стояли у постели. Мысль о том, что этот час — последний, бросала их на колени, но они не склонили колен. Перебирая в памяти события последних дней, Йозефина чуть слышно лепетала слова своего плача.
Ах, любимые глаза не смотрят на нас, улыбчивые губы не смеются, руки шевелятся бессмыленно и странно. Где ты?! — повторяла Йозефина, и вдруг, посреди глубочайшей печали, грянуло боевой трубой: «Деньги! Хлеб!»
Стой здесь, возле отца, — велела Йозефина, отходя от постели.
Считать пришлось не слишком тщательно, — счет был невелик. Она взяла пять гульденов и вернулась к постели, превратившейся в алтарь. Рука, сжимающая деньги, стала больничной кассой до самого конца.
— Обеда не будет ни нынче, ни завтра, ешь хлеб. А юноша, внимательный к тому, чего Йозефина не видела, подумав, что мать хочет купить вина, принес бутылку, раздобытую вчера.
— У меня было немного денег, — как бы оправдываясь, сказал он.
Но Йозефина оставила этот поступок, каков бы он ни был, без внимания.
Наступил вечер. Ян слушал тишину, царившую в этих стенах, словно здесь никогда не звучал смех и голос веселья. Такая тишина — пристань смерти. А где-то далеко над городом воет западный ветер, и ничто не шелохнется — только открытый глаз как стрелка весов. В эту минуту перед домом Яна стоял продавец содовой, не зная, как быть. Войти или повернуть назад? Рудда слышал, как там, внутри, затихает жизнь. Трагичнейшим из жестов поднял он шутовскую руку — и она упала. Он не решился войти в своих грохочущих башмаках, он не выдавил бы и слова из глотки — обычно такой громогласной! — и не мог отречься от своих упреков. И пошел домой этот надрывающий сердце актер, пряча рыдание в сгибе локтя.
С самого начала было несомненно, что Ян умрет, и внимательный врач, наблюдая, как утрачивается чувствительность, как развивается паралич и мышечная слабость, наконец половая возбудимость, ясно видел картину больного спинного мозга и мог предсказать дальнейшее. Участок спины над крестцом, покрасневший еще пять дней назад, превратился в открытую рану; пролежни расползались. За какую-нибудь неделю умножились признаки прогрессирующей болезни, обратив Яна заживо в громаду плоти, возбуждающей отвращение. Кишечник больного опорожнялся непроизвольно, моча испускалась безостановочно.
— Не хватало этого последнего унижения… — сказал Ян, отказываясь от пищи, и вдруг разрыдался.
Высока гора страданий — и кто может следовать за умирающим, кроме Йозефины? Кто коснется его ран без дрожи? Ян Йозеф выплакал все слезы и лежит у подножия, бессильный сделать больше, чем принести вино. Минутка забытья, о дай уснуть, снизойди, слети, пусть разорвется надвое великое страданье, а ты взойди, крошечная, мерцающая звездочка покоя! О, если б мог померкнуть мозг, измученный такой пыткой!
Дни проплывают, за ними ночи: первая, вторая, третья. Ты умираешь — чего же более? Ведь ты был рабочий, эта честь у тебя не отнимется, но где же плата? Ян Йозеф, несчастный двоечник, теперь уснул. Если б ты мог встать, то встал бы и, отыскав его учебники, бережно подсунул бы ему под голову, чтоб сын поумнел во сне, — ты ведь всегда верил сказкам. А что ты скажешь Йозефине? Никогда еще так властно не рвалось из души твоей слово, но ты его удерживаешь, ты молчишь. Вот стоит она, и ты отвечаешь ей за все годы улыбкой мудреца.
За дверью лежит ворох соломы, и всякий раз, выйдя из комнаты, Йозефина вяжет из соломы пекарские венички. Такие венички продаются по пятаку — ведь нужно, чтоб ты ушел из жизни сытый и окруженный заботами врача. И Ян Йозеф не ходит в школу, а работает но пяти часов у охапки соломы.
Тебя обманывают, Ян Маргоул!
Гений смерти, трубя в кривой рог, вдруг ужаснулся делу своих рук, и корона ледяного пота на Яновых висках высохла. Болезнь замедлила карьер, как будто но могла угнаться за женщиной, мужчиной и подростком, бегущими вперегонки. Го-го, уж не поднимется ли знамя поражения, затоптанное, скомканное в пыли?
Что со мной? — заговорил Ян Маргоул, стараясь забыть о своем беспамятстве. — Это был только бред, все, что случилось вчера, и все, что произошло после того разговора с Руддой. Пусть он не сердится больше, пусть придет ко мне, пока я сам не могу встать и навестить его. Восемь суток борюсь я со слабостью, но мрак уже рассеялся. Я вовсе не так болен, как думаете вы со своим доктором. Вот встану на ноги, и как-нибудь в воскресенье мы сходим в «Глинянку», где мы певали. О земля, о город, я возвращаюсь из дальнего странствования. Надельготы по-прежнему стоят на месте, нашего дома на площади никто не разрушил, и не исчезла ни одна из четырех стран света. О чем же тужить, Йозефина?
Конечно, — ответила она, задыхаясь от героического усилия, — десяти дней не пройдет, как ты встанешь. И сколько же тебя ждет работы, Ян! Дрова не наколоты, весь двор в беспорядке с тех пор, как ты слег. Отдохни пока, твои силы скоро понадобятся в хозяйстве!
Теперь Ян мог поговорить и с Дейлом. Тот пришел в своем старом фартуке, давно потерявшем свой цвет от солнца и пыли дорог.
Ну, Ян, — сказал он, раздув свою надежду до ослепительного сияния, — долго ли еще будешь ты бездельничать? Панек в нетерпенье, а мы без тебя даже спеть как следует не можем.
Ах, — выдохнул Ян так, словно в этот миг его озарило страшным блеском, — я только что сам верил в эту ложь, но я уж пс вернусь к вам. Хорошенько слушайте, Дейл, что я сейчас скажу. Недели не пройдет — я умру.
Что?! — возразил тот, маскируя свое здоровье бесстыдным притворством. — Что же тогда делать мне, семидесятилетнему старику, копающемуся в дорожной пыли, мне, насквозь разъеденному всякими хворобами?
— Пусть Дейл возьмет мою трость и очки, — отдал Ян последнее распоряжение. — А Рудде посылаю девять книг, оставшихся у меня.
Дейл поднялся во весь свой рост, и руки его скрестились над дарами, которые он прижал к груди. Поверив ясновидению Яна, он смог произнести только:
— Прощай!
В начале вечера взошел молодой месяц как символ прибывающей печали. Врач пришел в ужас, когда ртутный столбик подполз к сорока — за этой гранью лежит уже царство призраков, — и, ясно видя белый саван, окутывавший Яна, он сказал:
— Больной спешит к тому берегу.
— Иду и слышу — в усадьбах петухи поют, по кто это шагает впереди? Франтишек Дурдил!
Горячка Яна была последней битвой. Пораженный участок спинного мозга размягчился, изменив свой цвет, и волны отравленной крови бушевали из последних сил.
Йозефина, стоя между окном и постелью больного, приняла последний привет. Слова, хотя еле слышные, были ужасны, но страшней было то, что за ними последовало. Лицо Яна сделалось вдруг совершенно спокойным, только в багровом тумане горячки блестели глаза и уже онемевшие губы улыбались навстречу смерти. Вдруг свирепая судорога полоснула это лицо, словно копыто дьявола пли коготь тигра. Не ужас исказил эту маску безумия — гримаса смеха. Пять часов терзала буря бедное тело, поднимаясь от бедер вверх и опускаясь обратно. На шестом часу, в разгар припадка, замученный, исстрадавшийся Ян скончался.
Завершен смертельный прыжок, скольжение через ужас. Только оскал зияет из развороченной постели.
Гудел колокол. В последний раз имя Яна звучало по Бенешову, глубокий вздох облетал часовню мертвецкой, не умолкал по домам шепоток. Три дня будут плакать жители этого паршивого городишка, чтоб заслужить название добрых душ. Плакальщикам давно уплачено вперед — пусть же воют и сморкаются. Хозяин пекарни, мельник из Надельгот, управляющий и несколько отцов города, с торчащим из кармана выцветшим носовым платком, заглянут в глубину гроба на твое страшное лицо… Поздно вечером к смертному одру притащился безбожник-еврей.