– А вот их-то вы и боитесь, – подхватил Петр Петрович. – Не посмеете им отказать.
Иван Егорович оторопел и долго смотрел на Петра Петровича.
– С чего вы взяли, – наконец сказал он.
– Да уж знаю, знаю. Слыхал-с. Ваши неблаговидные прошлые поступки могут, скажем так, оказаться распубликованными.
– Не было таких поступков. Это сплетни.
– Вы же пребывали в нашей партии. А теперь вы где? Вы – отступник, предатель. Кто вас уговорил? Кому выгодно, чтобы вы, человек известный, отреклись от идеалов?
– Да, я не хочу убийств! Но цели партии я разделяю! Пишу для партии. Публично не отрекался. И никого не предавал!
– Никого лично, возможно. Вы предали дело.
– Вы наглец! Если бы предал, так вас здесь и близко не было бы!
– Это вы грехи замаливаете, откупаетесь. Пока придется вам потерпеть. Хоть вы меня не любите.
Петр Петрович встал и направился к выходу.
– Вам еще и любовь подавай! – выкрикнул Иван Егорович ему в спину.
Петр Петрович приостановился.
– Христос учил всех любить друг друга. Даже врагов, – сказал он, усмехнувшись, и шагнул к двери.
– Погодите! – приказал Иван Егорович. – Вот что. Не смейте строить куры моей Наде! Я видел, как вы на нее поглядываете. Не сметь!
Петр Петрович пожал плечами и вышел вон.
Через несколько дней он встал необычно рано, за окнами еще было темно и синё, осенние утренние сумерки только начинали светлеть. Домашние собирались по делам. Иван Егорович уже сидел в пролетке, ожидая Надю. Каждый день он завозил ее в гимназию, а сам направлялся в свой Институт. Надя торопливо выскочила из своей комнаты в полутемный коридор, тусклый дальний свет сочился из распахнутой двери гостиной. Вдруг – голос за спиной.
– Надежда Ивановна, не откажите в любезности.
Надя вздрогнула, обернулась. Не сразу в полутьме разглядела. Перед ней, словно сгустившись из темного воздуха, оказался вдруг Петр Петрович. Закрывая за собой дверь, она его не заметила, не видела, не было его, и все тут. Он возник. Впрочем, было, как сказано, темновато.
– Вот вам записка, нужно мне купить некие вещи. Лекарства и кое-что из туалета. Вас не затруднит?
– Но я в гимназию, – растерянно пробормотала Надя.
– После гимназии.
Со двора долетел отцовский зов, пора было ехать.
– Давайте. – Надя схватила записку, кинулась к лестнице, приостановилась на верхней ступеньке, обернулась, словно хотела что-то спросить у Петра Петровича, взмахнула рукой и побежала вниз, вспоминая на бегу, что денег у нее нет. Придется рассказать о просьбе Петра Петровича отцу, хоть и не хотелось.
Пролетка нещадно прыгала и тряслась на ледяных буграх. Иван Егорович ткнул Макара в спину.
– Пора в сани пересаживаться.
– Так что сани, – возразил тот. – Тут то лед, то камни голые. Какие уж тут сани.
Начинался декабрь.
– Папа, – нерешительно сказала Надя, – мне тут Петр Петрович дал поручение.
– Что это он вздумал! Какое поручение?
– Вот, записка. Ему какие-то лекарства нужны. А у меня нет денег.
Иван Егорович схватил записку и прочитал, дождавшись очередного редкого фонаря: спермин Пеля, фиксатуар.
– Когда он дал эту записку? – спросил он беспокойно.
– Только что.
– Оставь мне, я сам куплю. Однако, какой наглец! Фиксатуар ему подавай. Да еще чтоб юная девушка… непристойно…
– Ты, папа, сердишься на него? За что?
– Не твое дело. Куплю я ему, что нужно… А впрочем, сегодня я допоздна, купи-ка лучше ты. Не хочу его видеть. Вот деньги… Нет, тебе тоже лучше с ним поменьше бывать… Купишь, передай мне, я отдам, черт с ним…
– Что случилось, папа?
– Ничего. Делай, как я сказал. И не смей ему глазки строить!
– Вы, папа, все время что-то придумываете.
Петр Петрович
Учитель объяснял про террор: для меня вся революция в терроре, говорил он, теперь нас еще мало, но будет много. Здесь пока тихо, бьют только нас, вот мы и должны начать бить их, дабы прогреметь на всю Россию. Каждый правящий негодяй должен знать, что он по краю ходит, пусть остережется злодействовать.
Стали выбирать, кого всенепременно нужно убить, и сошлись на К., здешнем приставе. Этот К. славился тем, что собственноручно мучил арестантов. Воров не трогал, а с политическими разбирался сам. Заковывал в кандалы, хоть никакого права на это не имел. Закованных избивал руками и ногами, а однажды одного парня велел высечь. Разложили его надзиратели на лавке и давай лупцевать ремнями с пряжками. Тот потом помер, кровь у него замутилась. Я этого пристава К. видал, был он мне гадок, я всех полицейских, бар и буржуев совершенно не обожал, но в юности к круглолицым и полным относился как-то спокойнее. Они люди солидные, таким власть, казалось мне, вроде бы к лицу. А вот такие, как этот К., стройные, худые, ехидны белокожие, потом узнал слово – аристократичные, мне тогда казались главными врагами.
В зеркало я в молодости гляделся крайне редко, не было его под рукой почти никогда, а то бы сообразил, что и сам я лицом как бы слегка аристократичен, высоколоб и даже ехиден, на папашу не смахиваю, видно, согрешила мамаша моя с кем-то из высшего сословия, а глаз у меня темный и очень убедительный.
Начали мы думать, как пристава станем наказывать. Один там был у нас яростный гимназист, так он предложил: вы, говорит, меня динамитом обмотайте, я к нему подойду в театре, вроде бы что-то спросить, да и взорвусь. Почитаю, мол, что если кого убиваю, так и сам должен быть готов погибнуть. Рано вам погибать, сказал Учитель, ибо пока мало нас, каждый светлый человек на счету. Всех отправил по домам, а меня оставил.
– Ты ведь охотник, – говорит.
– Ну.
Лезет он под матрас, достает ружье и мне протягивает.
– Знаком?
– Непременно. У моего папаши такое же. Четыре рубля за него папаша отдал.
– Это не такое. Четыре рубля – охотничье, переделанное, гладкоствольное. А ты сунь-ка палец в ствол.
В стволе нащупываю нарезку.
– Это солдатская берданка. Сможешь в пристава попасть?
Тут меня как будто что-то по голове ударило, слова вымолвить не могу, выходит, мне выпадает святым убивцем сделаться и свою головушку в петлю сунуть. Приговорил меня Учитель. Ну что ж, деваться некуда, отказаться – труса сыграть.
– Смотря откуда палить, – говорю.
Он опять лезет под матрас и вытаскивает какую-то трубу.
– Знаешь, что такое? Это телескоп германский, чтоб прицелиться. Чтоб стрелять издали. Только он от другого ружья, а мы с тобой должны его приспособить к этому, – учитель стал быстро расхаживать по комнате, разрубая рукой воздух, глаза его загорелись. – Дело делаем так. Этот пристав ходит в театр. По воскресеньям. Спектакль начинается в семь. Летом светло. Приезжает заранее, гуляет возле театра, трубку курит. С другими барами и барынями любезничает. А ты представь: вот он гуляет, болтает свою чепуху… И вдруг бац! Падает! Все в панике, никто ничего не понимает… Доктора, кричат, доктора! Смотрят, дырка в голове, крови немного, а выстрела никто не слыхал, стрелка не видал! Кто стрелял?! Мистический ужас, Божья кара! Не иначе сам Господь Бог распорядился! А? Как тебе?
Помню, я долго тогда молчал, не знал, что ответить. Одно дело, конечно, рассуждать про пользу террора, а другое – вот он, террор, делай его сам и подставляй себя самого под петлю или пулю.
– А как же это получится, чтоб выстрела не услыхали? – спросил я.
– Стрелять из пожарной каланчи, что на Выхе, изнутри, в окно не высовываться.
– Так далеко же, не попасть! От каланчи до театра тысячи полторы шагов будет.
– А телескоп на что!
– А сторож на каланче?
– Не твоя забота.
– Что, его убьют? – испугался я. – Да нет, пьяным спать будет. О нем позаботятся. – А как ружье нести, чтоб никто не увидел? – А это тоже не твоя забота. Ты только стреляешь, а принесут и унесут без тебя.
Сделал я в заводе обхваты для телескопа в виде двух колечек с винтовыми зажимами, один обхват спереди ствола, второй – назади. Снизу у этих обхватов – струбцины, тоже на винту, чтоб к стволу ружейному крепить. Пошли мы с Учителем далеко в лес, выбрали голую опушку, свободную шагов на тысячу, привесили к дереву лист бумаги и давай издали стрелять. Нужно было так выставить телескоп, чтоб его взгляд точно совпадал бы с настоящей точкой, куда пуля угодит. Полдня провозились и выставили.