Почему вдруг Машка? Оглянулась: этот, держась за голову, неуверенно направлялся к ближайшей скамейке. Остановилась: он рухнул на скамейку и стал тереть ушибленное место где-то около виска. Не убила, подумала Надя, поспешно уходя. Слава Богу. Или негодяя нужно было так ударить, чтоб его гадкая голова треснула бы как орех? Убить? И тут же горячечное, отчаянное: пойти с ним, пусть бы он сделал с ней то, что мужчины всегда делают с женщинами?
Так же тихо, как убегала, вернулась она домой. У полуоткрытой двери столовой прислушалась. Похоже, что Иван Егорович с новоявленным Фридрихом, пока ее не было, самым мирным образом вели очередную политическую беседу.
– …вся Европа готовится к еще небывалой в истории всеобщей схватке – а с другой стороны, сама в ужасе, сама боится кровопролития, к которому идет, – говорил Иван Егорович. – И кто знает, что нас ждет. Кровавый хаос, мировая катастрофа? Не знаю, но война не за горами…
Надя прокралась к себе, переоделась в халат и спустилась вниз. Колонка в ванной была горячей. Надя не стала наполнять ванну, а пустила душ и тщательно мыла свое тело: после происшествия в саду оно казалось ей нечистым. Потом вернулась в комнату, потушила лампу и легла, не снимая халата, ее знобило. Встала, закрыла форточку, улеглась, но опять не спалось. Зажгла лампу и смотрела на себя в зеркало, распахнув халат.
По подоконнику забарабанили капли. Начинался дождь, он все усиливался, шум его сперва сделался ровным, а потом поднялся ветер, струи стали то и дело биться о стёкла. Надя замерла, вслушиваясь в непогоду и дождь, в себя, что-то пробивалось из глубины то ли души, то ли тела, и вдруг поняла она, что именно и непременно нужно сделать, сделать немедленно, и уже было не отступить, не отвертеться.
Она приоткрыла дверь – за дверью было темно и тихо, все уже улеглись. И она нырнула в темноту, сообразив, что ее босых шагов за гулом дождя никто не услышит. Потихоньку поднималась по лестнице в мезонин, еще снизу заметив свет в замочной скважине, лестница, как всегда, поскрипывала, но дождь надежно заглушал все звуки. Перед дверью медлила: постучать или просто отворить. Стучать не стала, и потихоньку отворила.
Петр Петрович (про себя она продолжала его так называть) в белой исподней рубахе и белых подштанниках сидел на краю кровати, перед ним на столе – лампа. Что-то писал. Вздрогнул, повернулся к двери. Закинул ноги на кровать, поспешно прикрыв их одеялом.
– Что вам? – спросил резко. – Ночь!
– Я пришла, – тихо сказала Надя, язык не слушался.
– Что?
– Пришла, – сказала она громче.
– Зачем? Зачем вы пришли?
– Сказать.
– Так говорите.
– Я вас люблю.
– Вы сошли с ума. Уходите.
Надя шагнула вперед.
– Нет. Не уйду. Ты должен сделать…
– Что?
– То, что с женщинами делают.
Она приблизилась и вдруг присела на кровать.
– Поцелуйте меня.
– Сумасшедшая, – сказал он, от нее отодвигаясь.
Она схватила его за плечи и потащила к себе. Обняла. Он попытался отодвинуться, вырваться, но деться ему было некуда, да, видно, он не очень старался. И, не в силах больше удерживаться, сдался и стал целовать усмешливый уголок ее рта, а рука его сама собой вошла под халат, откинула его полу, ощутила ее тело, гладкое и напряженное…
– Подвиньтесь, – сказала она и, когда он потеснился, легла с ним рядом. Он тоже лег и обнял ее. Надина рука скользнула вниз вдоль его тела, он ахнул. Початок, решила она.
И он стал делать всё, что она хотела, и что хотел он. И мерещилась ему под шум дождя то девушка в белом, та, что сидела на коне, глядела на него сверху вниз и звала в гости на шарады, то другая, тоже в белом, дочка расстрелянного им пристава, то всплывал вдруг Надин портрет в зеленой блузке, путаясь с настоящей, стонущей в боли и радости Надей. Ветер утих, а дождь все лил, и крыша мансарды ровно и мощно гудела под его напором…
Когда на рассвете Надя ушла к себе, он обнаружил окровавленную простыню и растерялся: что делать, нельзя же, чтоб ее увидела Алевтина. Но тут же и нашелся, открыл окошко, выставил простыню наружу и стал тискать и крутить ее под дождем. Холодная вода, знал он, хорошо смывает кровь. А потом повесил простыню на спинку стула возле теплого дымохода, упал на кровать и крепко спал до середины дня.
Встав, упрятал подсохшую простыню в постель, позавтракал, поехал с Макаром на вокзал и купил билет до Петербурга в мягкий вагон на завтрашний курьерский поезд. Дождь перестал, выглянуло солнце, пролетка тряслась по веселой мокрой мостовой, но, глядя на незнакомые ему городские улицы, он их не замечал, вглядываясь и вслушиваясь в то, что ровно, как ночной дождь, гудело где-то там, у него внутри. Это были редкие в его беспокойной жизни минуты, когда он не думал ни о чем, его ничто не волновало и не тревожило, колеса громыхали по булыжнику, то и дело отбивая: На-дя, На-дя, и он доподлинно и неподвижно знал: с нею теперь он никогда не расстанется. Нет, конечно, он также знал, что на несколько месяцев, пока она не закончит гимназию, они разъедутся, но потом, потом! Потом, верил он, они всегда будут идти вместе плечом к плечу, творя свое революционное благое дело. Мечта его о девушке в белом наконец-то осуществилась.
На следующий день, когда Надя была в гимназии, он уехал, оставив ей записку, чтобы она, когда доберется до Петербурга, спрашивала фон Тауница в Европейской гостинице, а если такового там не окажется, то – в меблированных комнатах на Горсткиной улице нашла бы Алексея Сергеевича Сидорова.
Через две недели она смотрела спектакль заезжих москвичей. Давали «Чайку» Чехова. Когда дело дошло до реплики отъезжавшего Тригорина: остановитесь в «Славянском базаре», дайте мне тотчас знать, я тороплюсь, – ее будто ударило. Как похоже! Неудачный роман Нины и Тригорина одарил ее скверным предчувствием собственного будущего, но не надолго, предчувствие мелькнуло и исчезло, и через два месяца, полная радостных надежд, она уехала в Петербург.
Перед отъездом обошла всех подруг, еще раз послушала Олюшкино аргентинское танго, зашла прощаться к Алоизу Баренбойму и с удивлением увидела на стене такой же свой портрет, как и тот, что подарил ей сам художник. Сделал копию, оправдывался Алоиз, уж больно вы мне глянулись, и будь я помоложе… Она уехала в Питер с приятным ощущением, что вот, оказывается, ею восхищается еще один солидный человек мужского сословия…
Ни фон Тауница, ни Алексея Сергеевича Сидорова Надя в Петербурге не нашла. Он исчез, растворился, истаял, будто его никогда и не было. Она поселилась в меблированных комнатах по соседству с братом своим Мишей и записалась на курсы. Первое время она все ждала, все надеялась, что загадочный Петр Петрович вдруг вынырнет из подземного революционного моря и найдет ее сам. Адрес курсов известен. Но шли месяцы, пролетел год, еще полгода, и ни фон Тауниц, ни господин Сидоров, ни Петр Петрович так и не явились. А летом четырнадцатого началась война.
Из Надиных писем
…разрываются германские шестидюймовые снаряды. Иногда летят они в реку, брызги. Солдаты довольны: немчура фонталы пускает! А когда снаряд не разрывается, радуются, кричат: клевок, снаряды у германца подмокли! Вдруг видим, еще один снаряд рвется и идет дым. Еще взрыв, еще и еще, и ползет густой грязный серо-коричневый туман. Газы! Маски натягиваем. Бегу в блиндаж, а он весь ранеными наполнен. Стоны, крики, вонь. Перевязываем. У одного медбрата медвежья болезнь, то и дело на двор бегает, работать не может. Рассказывают: командир полка снял маску, чтоб его команды слышали, да и помер от газов. А собака тут у нас, большая такая, лохматая – Шурка, так она щенков всех своих спасла, почуяла газ и перетащила их всех на болотный островок. Там влага от воды поднимается, не пускает газ. Выходит, что собака умнее людей себя выказала…
…эшелоны все прибывали и прибывали. Непрерывные операции, две недели подряд. Я с ног стала валиться, и наш доктор отпустил меня отдохнуть в пригородный монастырь. Жила в маленькой келье на втором этаже, со мной только госпитальная собака, та самая Шурка, я ее с фронта с собой привезла. Ходили с ней гулять в лес, в поля. Здесь удивительные такие – так сказать, плавные – холмы. Вроде низкие, малозаметные, но иногда на один взойдешь, а он оказывается самым высоким в округе, и с него видно очень далеко и красиво. Псков на горизонте: колокольни, крепостные башни. Вот однажды мы с Шуркой пошли на прогулку, поднимаюсь между березами и осинами по тропинке на такой холм, тропинка поворачивает, голова холма оказывается голой, и там вдруг вижу автомобиль. Остановилась, смотрю. Чуть дальше какой-то мужчина в военной форме. Он стоит, склонившись, и голову темной тряпицей закрыл. Перед ним тренога с ящиком. Ага, догадываюсь, фотоаппарат, фотограф. И сразу же – не шпион ли? Германский шпион, точно. Стою, не знаю, как быть. Но все же немного подумала и решила: зачем здесь шпион, что ему фотографировать в мирных пустых полях, которые с холма открываются? Двинулась вперед, мне надо этого человека миновать и дальше по тропинке шагать, спускаться в низину. Приблизилась, тут он тряпку с головы откинул, видно, шаги услыхал, смотрит и этак резко: стойте, дальше ни шагу. Остановилась, а он опять склонился, накрылся, потом выпрямился, что-то там с аппаратом сделал, снял спереди крышечку, покрутил ею в воздухе и снова надел. Шурка к автомобилю, обнюхивать.