Все без исключения заключенные радуются. Слишком велика ненависть к этому извергу. Никто не заступается за него, несмотря на то что его арестовали за спекулятивные махинации, которые им же самим шли на пользу. А Кессельклейн с воодушевлением держит длинную речь:
— Эту сволочь я, как никого, терпеть не мог. Это был не надзиратель, а избиватель. Но они еще все сломают себе хребет. Когда мы восстанем — ни один из этой банды не уцелеет. А пока нам предстоят дела почище: вот увидите. Еще многие из этих бесстрашных, безупречных рыцарей отправятся в карцер.
Обершарфюрера отделения Хармса произвели в обертруппфюреры. Риделя — в труппфюреры. Дузеншен взял отпуск. Его замещает Хармс.
Студент-недоучка Хармс — искусный тактик, он заметно приближается к своей цели. Он доверенное лицо коменданта. Среди эсэсовцев ходят слухи, будто Дузеншен больше не вернется из отпуска и его место займет Хармс.
Январь проходит спокойно. По ночам уже не слышно криков истязаемых. Хармс любит бесшумную работу. Заключенных уже не бьют тут же, в одиночках. Порка происходит теперь только в подвале, за двойной дверью, сквозь которую не пробиваются ни удары плетей, ни даже крики.
Среди заключенных общих камер отыскали маляров. Их разбили на бригады, и теперь они красят коридоры и камеры. Другие рабочие команды убирают все тюремное здание, вооружившись вениками и шлангами. С раннего утра до позднего вечера во всех отделениях кипит работа.
Не из желания облегчить судьбу заключенных, а из любви к порядку Хармс вводит правила, идущие им на пользу. Аккуратно раздаются письма. Устанавливаются определенные часы для посещений. Равномерно распределяется свободное время. В определенные числа меняется постельное белье. Раз в месяц заключенных водят в баню.
Хармс любит приходить в общие камеры неожиданно. Заключенные должны тогда показывать ему свои руки и, сняв сапоги, ноги. Кроме того, Хармс следит за чистотой обеденной посуды и за порядком в шкафчиках.
В одиночки не заходит. Он знает, что у одиночников зачастую нет посуды и они едят из умывальных мисок. У них обыкновенно нет ни гребешка, ни зеркала. Они по нескольку месяцев не бывают в бане, не бреются. Но он приказывает чаще проветривать камеры, чтобы не было зловония.
Однажды, в конце января, Торстену велят немедленно собрать вещи. Дежурный сообщает ему, что его переводят в подследственную тюрьму.
У Торстена захватывает дух от радостного известия. Пережить заключение в концентрационном лагере — много значит. Все предстоящее будет значительно легче.
Он быстро переодевается, сваливает в кучу все казенные вещи и, развернув одеяло, бросает их туда.
В своем собственном платье Торстен сразу чувствует себя человеком. Затем прощается с одиночкой, в которой прожил столько месяцев. Еще раз окидывает взглядом щели на потолке, неровные мазки краски на стенах, пятна ржавчины на двери. Сколько раз в эти долгие недели одиночества его взгляд останавливался на всем этом!
Он смотрит в окно и прощается со своим буком, растопырившим голые окоченелые ветви. Часами, бывало, смотрел он, погруженный в мечты, на его красочное осеннее убранство.
Крейбель… Быть может, его теперь тоже переведут? Ведь скоро год, как он в лагере… Свидятся ли они когда-нибудь? Если вспомнить, то тогда, в карцере, в мрачной каменной могиле, они жили наиболее напряженной жизнью. Они заставляли говорить немые стены.
Входит дежурный эсэсовец.
— Вы готовы?
— Так точно, господин: дежурный.
— Тогда выходите!
В караульной Торстена принимает ординарец из комендатуры. Они идут через ряд тюремных дворов в средний корпус.
В камере хранения, находящейся в подвале под комендатурой, Торстену приходится ждать. В прихожей, где выдают тюремную одежду, много вновь прибывших. Он очень удивлен, что среди них есть молодые люди в высоких сапогах и коричневых замшевых брюках. Одного из них, в полной форме штурмовика, Торстен принял было за караульного. Но ему тоже дают синюю тюремную одежду — значит, он арестант.
По лестнице спускается Тейч, — ему кажется, что выдача одежды идет слишком медленно. Он замечает штурмовика, стоящего перед своим узелком, и подходит к нему.
— Ты штурмовик?
— Так точно!
— А за что тебя сюда отправили?
— На меня донесли… Сболтнул лишнее.
— Что ж ты говорил?
— Против Кауфмана и… и… тех, что повыше.
— Нечего сказать, хорош штурмовик!.. А ты давно в отряде?
— С тысяча девятьсот двадцать девятого.
Тейч смотрит на высокие сапоги и коричневые брюки других новичков.
— Ты кто такой? — спрашивает он у крепкого, ладного парня, по-видимому, спортсмена.
— Мебельщик.
— Штурмовик?
— Так точно!
— А ты что выкинул?
— Я агитировал у нас на предприятии за забастовку.
— Из коммунистов, что ли?
— Нет. Нам хотели снизить расценки.
— Тоже штурмовик? — спрашивает Тейч у третьего, в высоких сапогах и коричневых штанах.
— Нет.
— Вот как? А за что тебя арестовали?
— Я забыл дать начальнику подписать талоны на уголь, которые я себе выписал. Я об этом просто забыл, потому что согласие начальника у меня было.
— Врешь, свинья! — И Тейч подходит к нему вплотную. — Из-за простой ошибки люди не попадают в концентрационный лагерь. Ты думал смошенничать?
— Нет.
— Как тебя зовут?
— Бреннингмейер.
— Я запомню твое имя. Можешь быть уверен, я заставлю тебя сказать правду. Подумай об этом, пока не поздно!
Тейч снова обращается к первым двум штурмовикам:
— Срам!
Торстен стоит тут же, слышит каждое слово и готов кричать от восторга. Если в этих стенах все тихо, то там, на воле, жизнь идет вперед. И если им приходится уже своих собственных приверженцев сажать в концентрационный лагерь, то, значит, события развиваются быстрее, чем он смел об этом мечтать…
Тейч подходит к Торстену и спрашивает:
— Ну, теперь переходите на тюремное иждивение? Вы на что рассчитываете?
— Я этого не могу сказать… ибо даже не знаю, в чем меня обвиняют.
— Да уж, должно быть, хорошенькие делишки выплывут!
Несколько часов спустя Торстен имеете с двумя сутенерами, которых тоже переводят в тюрьму для подследственных, выезжает в полицейском автомобилю за ворота лагеря. Из узких окон автомобиля в последний раз окидывает он взглядом молчаливые, мрачные, грязно-красные здания тюрьмы, еще раз вспоминает ужасные ночи, проведенные за этими стенами, думает о Кольтвице и Кройбеле и о многих-многих, томящихся за этими решетками товарищах.
Фельдшер Бретшнейдер входит к Оттену в караульную.
— Ну, Оттен, что нового в отделении?
— Ничего. Вот только Клазен из тридцать восьмой одиночки заявил, что болен. Говорит, у него сифилис. Ну, да эта сволочь хочет просто в лазарет попасть.
— А Крейбель как себя чувствует?
— Опять очень плох.
— Его жена девять часов простояла у ворот. Ни за что не хотела уйти, не повидав мужа и не поговорив с ним.
— Ну и в конце концов передумала? А?
— У нее ребенок в больнице. Совсем вне себя женщина. Насилу отделались!
— Мне это знакомо, — говорит Оттен. — Я как-то раз стоял на часах во время свиданий. У этих баб не языки, а бритвы. Наглый народец! Подходит ко мне этакая куколка, прямо одной рукой поднять можно, и спрашивает: «Вы тоже принадлежите к тем скотам, которые избивали моего мужа?» — «Позвольте, говорю, я вас совсем не знаю!» А она как завизжит: «Меня-то — нет! Меня вы не знаете, но зато хорошо знаете моего мужа, не так ли?» Ну, знаешь, брат, я поскорее смылся. Еще бы немножко — и они накинулись бы на меня, как тогда на Цирбеса.
Фельдшер смеется.
— Понятно, почему все эти бабы истеричны: им мужей не хватает…
Бретшнейдер открывает камеру № 38. Ее обитатель — приземистый, широкоплечий человек, с крупным скуластым лицом.
— Вы моряк?
— Так точно!
— На что жалуетесь?