Инквизитор совсем близко наклоняется к уху Димки:
– Скажу секрет: такой народ только строгой жизнью можно свести. Распланировать ему все до мелочей, чтоб вольную силу выбить. Где кипяток, там пар, а пару дырочка нужна. Наша публика любой выход найдет, только дырочку не запаивай. Дай выход. Вот в двадцать первом, помню, о господи, голод – за сто лет не управиться. Мудрый человек дает малость воли. И откуда что пошло! Через полгода – прилавки полны. Манчестерскому сукну дали конкуренцию в Иванове. Дети пошли на свежих хлебах – и к месту, к месту! Потому что эти детки рождения двадцать первого тире двадцать пятого вот как пригодились в войне! Без них бы никуда! Крестьянин ожил и пошел строгать детвору, крестьянский двор всегда у нас был инкубатором, Выпустил из избы – тут тебе и ясли, и детсад, с барашками вперемешку, как у Христа. А потом та детвора – да в ФЗУ, на заводы, да потом за руль и рычаги. Вон как далеко мудрый человек глядел – в победу нашу. Но если этому народу жизнь расписать да впихнуть его в канцелярию, куда подать, чего принести, сколько взять, то – приехали. Станция Березайка, кому надо – вылезай-ка. Нек плюс ультра…
Димка смотрит на Инквизитора в упор – никогда не понять, смеется он или серьезно говорит. Такая уж манера речи. То простонародная, лубочная, то – латынью в очи. Шут… Да шут ли? Носик сморщен в улыбке, а маленькие, упрятанные в морщинках глазенапы смотрят хитро и зорко, выдавая работу мысли. Вот и разгадай хоть одну жизнь человеческую, не то что вообще жизнь. Старичок откидывается, чрезвычайно довольный, на спинку стула, глядит на постепенно наполняющийся публикой шалман. Качает сухонькой редковолосой головкой:
– Эх, Русь кабацкая. Гудит, шумит, волнуется. Ах, люди, люди какие – ломаные-гнутые, а прямые. Тебя вот, Студент, что сюда привело, а?
Тоже, видно, гнутый, – хочется ответить Димке. Гляди, вот-вот и сломают. Да не хочется ему рассказывать Инквизитору о своей муке. Может, посмеется. Чем его, бывшего рядового похоронной команды, проймешь? И как он вообще существует после всего виденного и пережитого, как смеется?
Да какая б ни была Русь в этом павильоне, дощатом теплом закутке, а нет больше места в городе, где Студенту было бы так уютно и тепло. Хлопает и визжит ржавой пружиной дверь, заставляя Димку каждый раз вздрагивать, – а все-таки тепло. И чувство какой-то защищенности, пусть и недолгой, непрочной, тоже греет сердце. Больше податься некуда.
Студент обводит глазами наполняющуюся публикой «Полбанку». Вот уже Инженер, как всегда, при наряде, в чистой рубашке и галстуке, Сашку-самовара принес. Арматура тут же тащит стул и кружку холодного пива. Кажется, все знает Димка про завсегдатаев шалмана, но вот что связывает Инженера и Сашку, понять не может. И почему Инженер вкалывает на неподалёку расположенном протезном заводе, хотя мог бы получать куда более высокую зарплату, перейдя, например, на авиационный? Гвоздь считает, Что Инженер, которого от войны спасла бронь, таким образом искупает свою вину перед калеками. Может, и так: поди догадайся. Но почему один искупает, а другой, которому бронь, может, и незаслуженно досталась, По блату, и в ус не дует, и ни о каких «самоварах» слышать не хочет? А Инженер работает на совесть и, подвыпив, рассказывает упоенно о новых проектах протезов, которые так трудно поставить на конвейер из-за нехватки легких сплавов и многого другого. Он чертит на листке бумаги, достав свое золотое перо, диковинные искусственные руки и ноги, которые могут управляться движением уцелевших мышц культи. Сашка смотрит, кивает, гордится своим другом – хотя совершенно не верит в то, что доживет до таких технических достижений, до этой самой биомеханики. И почему Инженер вообще оказался в этом дощатом шалмане, хотя, по достоверным слухам, у него хорошая квартира, заботливая жена? Что манит сюда таких людей, что создало это братство? Не в одной лишь бутылке дело – тоже.невидаль! Значитпо какому-то закону отобрались эти люди, может, породнили их беды, несчастья, что остались где-то позади? А может, и не позади… вот как у Димки.
– Студент, сардельку будешь? – кричит Марья Ивановна из-за своей стойки.
Он не успевает ответить – Арматура, возвышаясь над всеми, мрачный и прямой, вихрастой макушкой едва не чертя по подкопченному табачным дымом потолку, несет ему тарелку с обсыхающими от собственного жара сардельками. Арматура – злой, едкий и неразговорчивый мужик, слова даются ему с трудом, может быть, поэтому он с таким почтением относится к Димке и слушает его стихи открыв рот, не так вникая в смысл, как поражаясь ритмическому и свободному ходу речи.
– Ешь! – бросает он хмуро, ставя тарелку,
– Присядь, Егорий, – кивает ему Инквизитор.
– Дела, – роняет Арматура и так же не спеша удаляется.
– Тоже загадка нашего шалмана, – шепчет старичок, глядя в длинную спину Арматуры, обтянутую старенькой суконной, офицерской гимнастеркой. – Говорят, в войну до майора дослужился. А потом стал и дальше воевать. За справедливость. Много гордости в человеках пробудилось. Восхитительный малый – такой, думаю, надежным был воякой.
Арматура, присев на корточки в своих неуклюжих несминаемых ватных брюках, шурует между тем у печки – будто век он был подсобным рабочим у Марь Иванны, Отблески печного жара бродят по его худому лицу; обычно неподвижное, замкнутое на все мыслимые и немыслимые замочки, оно сейчас кажется живым и бойким, Лишь однажды Димка видел, как прорвался сквозь железную выдержку Арматуры внутренний огонь: то ли вдруг захотелось исповедаться ему перед Димкой, то ли за стойкой у Марьи Ивановны пропустил лишний стаканчик. Срывая пуговицы с гимнастерки пятерней и наклонившись к Димке, Арматура сказал хрипло: «Тошно мне, парень. Европу высвободил, а гнида меня придавила. Дня Победы хочу, Дня Победы. Про День Победы напиши…» И так же неожиданно смолк, и отвернулся, и пошел к печке,
Визжит и хлопает барабанно дверь в павильоне, прибывает народ. И все сильнее становится ощущение покоя и устроенности. Этот вечер никакой Чекарь у Димки не отберет. Пока он среди своих, пока рядом Арматура, Инженер, Яшка-герой – Чекарь его не заполучит, кишка тонка, А до той минуты, когда начнет пустеть «Полбанке», когда Марья Ивановна примется постукивать ладошкой о стойку и покрикивать на самых поздних гуляк, еще далеко. Сашка-самовар, утоливший первую жажду, требует еще кружку.
– Рот да утроба – вот суть человеческая, – шумит он на весь павильон. – А остальное просто – конечности,
Научился базлать на рынке, но ему все прощается, Пусть пошумит немного. Как только появится Люська, он сразу притихнет, только настороженно будет косить глазами в ее сторону.
– Сашка, да тебе главную конечность оставили!
– А я ее спрятал, слава богу. Хирургам только покажи…
– …чем алименты делают.
– Ну-ка, без охальства! – грозно предупреждает Марья Ивановна, стучит тяжелой ладошкой по доске.
– Ах, черти, ах, дьяволы, – восхищается Инквизитор. – Род человеческий!
Он здесь как в театре. Сам смотрит, да еще и сам играет.
Петрович– культыган отворяет дверь и застывает в проеме, картинно разбросав руки. Палка его громко падает на пол, а в павильон врывается зимний сквозняк. Крепко жеванный жизнью и осторожный человек Петрович, торгующий на Инвалидке матрешками, коробочками, штопальными грибками и прочим крашеным деревянным промыслом, выдерживает гневный крик посетителей, и все смолкают, понимая, что у Петровича сообщение особое. Даже Арматура, который рыночных недолюбливает, так как из уроков армейской политграмоты крепко усвоил презренную роль частного сектора в жизни человеческой, ждет у печи с поленцем в руке.
– Братцы! – вопиет Петрович. – Братцы! Сегодня угощаю всех. Орден мне дают. Орден!
Лицо его, все в красных червячках прожилок, заурядное, старческое личико неудачника, светится торжеством. Орденом, конечно, павильонных не удивишь. Но после войны да кому – Петровичу-культыгану!… Осознав, что произвел достаточное впечатление, Петрович прыгает, подбирает палку, и дверь за ним захлопывается. Он, опираясь на клюку и припадая на протез, идет прямо к Димке. Димка не успевает опомниться, как Петрович тискает его в объятиях, дыша в лицо луком и колбасой.