Поэтому даже если бы она годами рассказывала мне, я был слишком глуп и слишком мал, чтобы понять; но хотя нос у меня все еще не дорос, я все-таки пытался втянуть ее в разговоры. Не знаю зачем, потому что я неизменно уходил с пустыми руками. Может быть, я просто хотел ей досадить. Но сейчас, через несколько дней после моей беседы с благожелательным глазом Тома, я затеял расспросы потому, что меня действительно разбирало любопытство, о чем недосказал Том.
И поэтому я спросил:
— Что о нас говорят другие?
Она театрально вздохнула и подняла глаза от рукоделья.
— О чем это ты, Прыскун?
— Ну, вот об этом — что о нас говорят другие?
— Ты имеешь в виду сплетни?
— Если тебе так понятней.
— А не все ли тебе равно, что о нас сплетничают? Не слишком ли ты…
— Не все равно, — перебил я, не дожидаясь, пока мы начнем обсуждать, что я слишком мал, слишком глуп и у меня нос не дорос.
— Вот как? Почему же?
— Но ведь почему-то болтают.
Она сложила работу, спрятала ее за подушку на кресле и сжала губы.
— Кто? Кто болтает и что именно?
— Соседский мальчик за воротами. Он сказал, что у нас странная семья и что наш отец раньше был… ээ…
— Ну?
— Дальше неизвестно.
Она улыбнулась и принялась за рукоделье.
— И тебя это озадачило, да?
— А тебя, что ли, нет?
— Я и так знаю все, что положено, — ответила она высокомерно, — и вот что я тебе скажу: болтовня соседей не стоит и выеденного яйца.
— Ну, тогда расскажи, — сказал я. — Что делал отец до моего рождения?
Дженни умела улыбаться, когда хотела. Она улыбалась, когда одерживала верх и когда для этого не надо было сильно напрягаться — прямо как со мной сейчас.
— Узнаешь, — сказала она.
— Когда?
— Всему свое время. В конце концов, ты его наследник.
Мы долго молчали.
— Что ты имеешь в виду под «наследником»? — спросил я. — Какая разница, я или ты?
Она вздохнула.
— Ну, на данный момент небольшая, хотя тебя и учат обращаться с оружием, а меня нет.
— Тебя не учат?
Честно говоря, я и так это знал, а спросил только потому, что мне было интересно, почему это меня учат военному делу, а ее вышиванию.
— Нет, Хэйтем, владеть оружием меня не учат. Никого из маленьких детей этому не учат, во всяком случае, в Блумсбери, а может быть, и в Лондоне. Никого, кроме тебя. Разве тебе не сказали?
— Не сказали что?
— Никому не болтать.
— Сказали, но…
— Ну вот, неужели ты не задумывался почему — почему ты не должен болтать о чем-то?
Может, и задумывался. Может, втайне догадывался. Я промолчал.
— Скоро ты поймешь, что тебе предназначено, — сказала она. — Наши жизни предначертаны, можешь не волноваться.
— Ну, хорошо, а тебе что предназначено?
Она насмешливо фыркнула.
— Что предназначено мне? Вопрос неверен. Кто предназначен. Так точнее.
В голосе у нее было что-то такое, чего я до поры до времени все равно не понял бы, но посмотрев на нее, я почувствовал, что дальше расспрашивать не стоит, если не хочу ее разозлить.
И когда я отложил книгу, которую держал в руках, и вышел из гостиной, я понял, что я не узнал почти ничего об отце или о семье, но зато узнал кое-что о Дженни: почему она никогда не улыбается; и почему она так враждебна ко мне. Потому что она знала будущее. Она знала будущее и знала, что для меня оно благоприятное просто потому, что я родился мужчиной.
Возможно, я и пожалел бы ее. Возможно… если бы она не была такой брюзгой. Тем не менее, мои новые знания позволили мне на следующих занятиях с оружием испытать особый трепет. Потому что — никого больше не учат владеть оружием, только меня. Это было неожиданно и выглядело так, словно я вкусил запретный плод, а тот факт, что моим наставником был отец, только сделало его более сочным. Если бы Дженни была права, и меня и в самом деле готовили к какому-то предназначению, как других мальчиков готовят стать священниками, или кузнецами, или мясниками, или плотниками, — тогда это здорово. Это как раз то, что мне нужно. Для меня в целом свете не было никого выше, чем Отец. Мысль, что он передает мне свои знания, и ободряла, и волновала.
И конечно, она включала в себя меч. Чего же большего может желать мальчик? Оглядываясь назад, я понимаю, что с того-то дня я и стал самым страстным и ревностным учеником. Ежедневно, в полдень или после ужина, в зависимости от отцовского распорядка, мы встречались в комнате, которую мы называли тренировочным залом, хотя на самом деле это была игровая. И именно там я стал обретать навыки владения мечом.
После налета я не занимался ни разу. У меня не хватало мужества приняться за клинок, но я знаю, что когда я это сделаю, мысленно я увижу эту комнату — с темно-дубовой обшивкой на стенах, с книжными полками и прикрытым бильярдным столом, сдвинутым в сторону для большего простора. А в ней отца — светлоглазого, стремительного и добродушного, всегда улыбчивого, всегда наставляющего: блок, защита, ноги, баланс, думай, предвидь. Эти слова он повторял, как заклинание, иногда не произнося за весь урок ничего другого, кроме отрывистых команд, и кивая, если я выполнял их правильно, и отрицательно качая головой, если я ошибался, и лишь изредка он останавливался, чтобы откинуть упавшие на лицо волосы или зайти мне за спину и поправить постановку рук или ног.
Для меня все это было — и остается — картинками и звуками занятий с оружием: книжные полки, бильярдный стол, отцовские заклинания и звон…
Деревяшек.
Да, деревяшек.
Мы использовали деревянные мечи, к моему великому огорчению. И всякий раз, когда я сетовал на это, он говорил, что сталь будет позже.
3
Утром в день моего рождения Эдит была добра ко мне сверх всякой меры, и моя мама не сомневалась, что на завтрак я получил все мои лакомства: сардины с горчичным соусом и свежий хлеб с вишневым вареньем, сваренным из ягод с деревьев нашего сада. Я заметил, что Дженни смотрит насмешливо, как я лакомлюсь, но не придал этому значения. Со времен нашей беседы в гостиной, какую бы власть она не имела надо мной, слабость, если и случалась со мной, то почему-то становилась не такой заметной. Раньше я принял бы ее насмешки близко к сердцу, может быть, чувствовал бы себя чуть неловко из-за такого праздничного завтрака. Но не в тот день. Оглядываясь назад, я думаю, что именно восьмой день рождения был тем днем, когда я стал превращаться из мальчика в мужчину.
Так что нет, меня не заботила изогнутость губ Дженни или ее хрюканье, которое она проделывала тайком. Я смотрел только на Мать и на Отца, а они смотрели только на меня. Я мог бы сказать по выражению их лиц, по неприметным родственным кодам, которые я усвоил за эти годы, что должно произойти еще что-то, что мои праздничные удовольствия должны продолжиться. Так оно и вышло. В конце трапезы отец объявил, что сегодня вечером мы отправляемся в Шоколадный Дом Уайта[2] на Честерфилд-стрит, где приготовляется шоколад из цельных кубиков, привозимых из Испании.
В тот же день я стоял с Эдит и Бетти, которые суетились возле меня, наряжая в самый модный костюм. Затем все четверо мы прошествовали к карете, ждавшей у края тротуара, и из нее я украдкой глянул на окна соседей и подумал, что вот бы к окнам были прижаты лица девочек Доусона, или Тома и его братьев. Я надеялся на это. Надеялся, что они меня сейчас видят. Смотрят на всех нас и думают: «Вот Кенуэи, у них вечерний выезд, как у всякого приличного семейства».
4
На Честерфилд-стрит было оживленно. Мы смогли остановиться только возле самого Шоколадного Дома, и тотчас же двери экипажа распахнулись и нам помогли быстро пересечь битком набитый проход и войти внутрь.
Даже во время этой короткой прогулки от кареты до храма шоколада я видел вокруг себя приметы Лондона: труп собаки, валявшийся в канаве, давнишнюю рвоту возле перил, цветочников, попрошаек, пьяниц и мальчишек, брызгавшихся грязью, которая, казалось, бурлила на улице.