Шел очень долго.
Вдали, в Котельниках, маячила и совершенно не темнела от дождя высотка, этот социалистический Гауди. Похожа на гигантский сталактит, с продуманной вымытостью каждой морщинки. Но сталактиты же растут вниз?.. Значит, это Паша, как летучая мышь, смотрит на него вверх ногами.
Он мог и не смотреть. На курсах он рисовал раз перспективу этого ансамбля Д.Н. Чечулина.
А что же с новогодней аварией? Счастливый раззява, Паша шагнул под джип, и пластмассовый бампер, фальшиво надутый, хрястнул посильней ноги. Нет, ничего страшного, обошлось, и ночью полные ужаса родители уже забирали его – веселого и виноватого. Врачи «Скорой» и гаишники шатались по приемному покою, хамоватые и брезентово-мешковатые, как сантехники.
Но не все оказалось так счастливо. Перелом, выяснилось, коварный, со спицами и желтыми жидкостями, чудовищно утомительный. Больничный месяца на три. Никакой учебы, никаких курсов. В принципе – Павел мог бы. Он мог бы рвануть, наверстать, подтянуть, взять эту преграду – архитектурный. Но невозможно было ни на что решиться в этом кошмаре, ибо мать в голос рыдала: все, конец, школу не окончит, никуда поступить не сможет; армия, дедовщина, Чечня. Подключались все педагогические связи, Паша сдался на милость победителя и только угрюмо сопел, посещая лечебные процедуры, схожие с шарлатанством.
В итоге он безучастно окончил школу (с аттестатом проблем все-таки не случилось) и поступил на социально-гуманитарный факультет пединститута, который славился низким баллом и острым дефицитом сильного пола. Потом Паша не раз думал: почему он был так обдолбан воплями матушки, что не решился поступать в хоть чуточку более приличное и интересное место? На специальность, а не ее отсутствие. Он бы поступил! Но нет. Из глупых перестраховок был выбран самый дурацкий, самый ничтожный вариант.
Мечта Паши была временно подорвана: он сам решил, что временно. Явившись первого сентября в новый коллектив, хромая, он суровел лицом, но уже скоро решил, что летом – родителям ни слова! – заберет документы и поступит-таки на архитектора. Повеселел. Выдохнул. Постарался зажить веселой студенческой жизнью.
К весне он понял, что, пожалуй, еще недостаточно готов… Осенью услышал, что якобы вторую студенческую отсрочку – на другой вуз – военкомат по закону не дает… Когда решил окончить-таки пед, чтобы потом поступать на второе высшее – как кусок мяса судьбе, отрезать и бросить эти никчемные пять лет, – уже чувствовал, что врет себе.
Так и вышло. Ни денег, ни сил, ни былых семнадцати. Апатичный, опять припугнутый армией (как раз тогда стали активно призывать выпускников вузов, не защищенных законом и ранее), он дал деканатским дамам себя уговорить и поступил в аспирантуру, которая была еще большей фикцией, чем студенчество на СГФ. Теперь числился. Что-то якобы делал… Плавно приходило осознание, что жизнь проходит впустую. Оглянуться не на что. А что впереди?
Впереди – двор высотки, странно пустой, и вторые этажи натянули под окнами непонятные неводы, ловя в железные сетки не то мусор, не то раскаявшихся членов ЦК. (Ха.) Из вколоченного в стенку кондиционера торчала трубочка, вода капала и капала на одну из мемориальных досок, оплакивая неутешно безвестного – во всяком случае, шикарное имя Роман Кармен ничего Павлу не сказало – героя соцтруда.
И все мы как манкурты.
Ближе к вечеру встретились с Наташей – уставшей, выпитой посольством до дна. Они пошли по хляби, в которой дрожали огни, поднялись на третий этаж безликой, сварганенной турками «стекляшки» возле метро, привлеченные надписью «Cafe». Из неоновых трубочек было ловко сплетено подобие коктейля, с термоядерным закатом лимона. Это была идея Паши – устроить что-то вроде романтического вечера перед тем, как тащиться до кольцевой, потом до конечной, потом маршруткой и пробираться по чужой квартире, полушепча и спотыкаясь.
Но Наташе, казалось, не до того было. Вялая, задумчивая.
– Они сняли у меня отпечатки пальцев, представляешь. Кое-как потом отмыла.
Со стороны, наверное, могло показаться, что она как ребенок – руки перед едой показывает.
Хорошо, что Паша это придумал, зайти сюда: салатики, пиво, робкое мясное. Музыка. Несколько глотков, глубоких вздохов – и Наташу стало отпускать.
– Знаешь, я вот подумала… Сидела во всех этих очередях… Подумала – надо ли мне вообще ехать, надо ли мне это все…
Павел замер.
– Но ведь, с другой стороны, так дальше тоже нельзя. Я сейчас даже не про учебу или, там, работу… Ну просто не могу я так. Как будто болото. Одни и те же лица… Один день как другой… Ты меня понимаешь?
Паша смотрел в пиво, его резануло «болото», он хотел дать это понять уголком губ.
– Не обижайся. Пожалуйста.
Она взяла его руку.
Внезапно вырубился свет, заглохло и радио, раздались взволнованные голоса и вилочный звон. Почему-то светился один холодильник с пивом – ледяными на вид полками, притом пустыми.
– Не волнуйтесь! – хорошо поставленным голосом объявила барменша. – У нас сегодня весь день отключают. Внизу же казино, так там – знаете же – проверки, изъятия, сегодня все аппараты там снимают, ну и…
Она с шутками, прибаутками, обещая скорый свет, выставляла свечки на столики.
И горько, и больно, но Паша не мог не схватить красоту момента, то, как слабый свет волшебно ложится на Наташино лицо; романтику, черт бы ее побрал.
– Я не хочу жить, как мама, понимаешь? Мы с ней однажды разговаривали… У нее были такие мечты! Нам и не снилось. Представляешь, она очень хотела быть как Терешкова и прыгала с парашютом, она мне и свидетельства показывала с грамотами; и перспективы какие-то были, способности там, я не знаю… А что получилось?
– Что? – вяло, скорее эхом, откликнулся Павел. Не надо было ставить вопросительный знак.
– Что, что. Да ничего. Побоялась она ехать в эту летную школу, всего она побоялась, все у нее плохо, теперь обо всем жалеет… Сам же все знаешь. – Наташа заметно раздражалась, пока громоздила все эти слова, и сейчас смотрела в тарелку, замкнулась.
Он и правда все знал. Анна Михайловна, его несостоявшаяся теща, была глубоко страдающей женщиной. Достаточно ее взгляда и голоса или складки на лбу, чтобы в общем и целом понять, что муж давно бросил ее, что больное сердце, а школьники, у которых она ведет музыку, устраивают на уроках бедлам. Учительница не обернется. Она будет дальше и дальше играть никем не слышимый полонез, и лицо ее будет отражаться в полировке пианино, выныривать, бледное, как у утопленницы.
Паша вспомнил и толстую, нелепую, обожаемую Анной Михайловной болонку, нагло изменяющую своей безвольной хозяйке: она жила на две квартиры, бегала к соседям, полагая, вероятно, что глупым людям об этом неизвестно. Однажды забылась и прибежала к Анне Михайловне с соседской тапкой в зубах.
Павел сжал Наташину руку:
– А если бы у нее в жизни получилось по-другому, то ты бы не родилась.
– Я бы родилась в любом случае! – сказала Наташа преувеличенно бравурно: она не хотела такой ноты для вечера. Она улыбалась.
И тут дали свет.
Ну зачем?
III
Его душили крепким двужильным электро-шнуром, и было непонятно, что случится раньше – порвется шнур или оборвется жизнь. Ногтями он чертил по ковру, говорят, эти следы так и остались. В сивушном озверении и панике, в разбомбленном жилище, подростки, один из которых, самый щуплый и тринадцатилетний, стоящий «на стреме», боится оглянуться в комнату…
Откуда Паша мог знать эти подробности? (Паша открыл глаза, с головной болью, с наросшими за ночь в ресницах минералами: утро красило нежным светом, гости спали тут и там, кисло и токсично после попойки.) Непонятно. Ведь все случилось в далеком городе – в Чебоксарах – и очень давно. Но эта история, все больше расплываясь, становясь призраком, все равно сопровождала Пашиного друга Данилу – везде и всегда. И на их социально-гуманитарном факультете об этом неясно нашептывали с первых же, кажется, дней первого курса.