Таня вернулась домой и рассказала о прочитанном Людмиле.
– Я знаю, для чего это им нужно: они переодевают своих шпионов. Нечисть фашистская! Ты можешь себе это представить, Люся, – кто-то является к тебе из-за тридевяти земель, незваный-непрошеный, и начинает командовать, что тебе делать, что нужно отдать и что можно оставить? Да что они, с ума посходили, что ли? Я знаю, это наивно выглядит, глупо даже, но вот ты попробуй забудь о том, что все с этим уже свыклись, и попробуй подумать об этом как бы впервые…
– Не вижу смысла в таких размышлениях. – Людмила пожала плечами. – С таким же успехом можно сесть и думать: «А ведь среди людей попадаются плохие; почему природа не устроила так, чтобы все рождались только хорошими?»
– Ничего ты не понимаешь, – вздохнула Таня. – Есть вещи, которые происходят только потому, что люди к ним привыкли. И к войне тоже привыкли, Люся, я тебя уверяю, что все дело только в этом! Конечно, все боятся войны, но боятся, скорее, того, что она приносит с собой: боятся всяких лишений, опасности… А ведь главное совсем не в этом, Люся, пойми ты, совсем не в этом дело; и даже если бы можно было вести войну какими-то более человечными способами, она все равно не стала бы менее страшной, – именно сама сущность войны, ее идея., мысль о том, что кто-то более сильный может прийти и подчинить себе другого лишь потому, что этот другой слабее… Ты знаешь, мне совсем не хочется жить.
– Всем слабым людям не хочется жить, когда становится тяжело. Маяковский очень правильно ответил на последние стихи Есенина.
– Чтобы тут же последовать его примеру.
– Хотя бы! О чем это говорит? Только о том, что человек оказался слабее поэта. Но прав все-таки поэт.
– Господи, до чего ты любишь прописные истины… Успокойся: я не собираюсь ни вешаться, ни вскрывать себе вены. Я просто констатирую факт – жить мне расхотелось…
Людмила долго смотрела на нее, словно не узнавая.
– А знаешь, Татьяна, – сказала она в раздумье, – я, кажется, действительно очень в тебе ошиблась…
– Во мне все ошибались. Все считали меня смелой и отчаянной, потому что я дралась с мальчишками и изводила преподавателей! А я совсем не такая… я трусиха, я тебе это уже говорила.
Людмила усмехнулась.
– Дело не в трусости. Я считала тебя способной на большое чувство, на любовь… ну, настоящую, такую, какая бывает в книгах. Я думала, что с Сергеем у тебя все очень серьезно…
– Не понимаю, – встревоженно сказала Таня. – При чем тут мое чувство к Сереже?
– Вот именно – ни при чем! – почти выкрикнула Людмила. – В том-то и дело, что сейчас чувство это – где-то там, а все твои переживания – вот здесь, и между ними никакой не осталось ни связи, ни зависимости, ничего!
– Как это – не осталось…
– Не знаю, Татьяна! Понятия не имею, как это случилось, но ты сейчас только о себе думаешь, только о себе и ни о ком больше, как самая последняя… эгоистка. Ей, видите ли, «расхотелось жить»! Ты не заслуживаешь того, что тебе дано. У тебя есть два человека, которые тебя любят, а ты…
Голос у Людмилы прервался, – Таня смотрела на нее испуганно, не узнавая свою всегда выдержанную подругу, – но тут же она овладела собой.
– Тебе полезно было бы побыть в… другом положении,– добавила она, встав и не глядя на Таню. – Когда знаешь, что совершенно никому не нужна. Это тебе было бы очень полезно…
Людмила вышла из комнаты. Таня посмотрела ей вслед, но осталась на месте. Едва ли она смогла бы помочь подруге утешениями.
Она чувствовала себя почему-то виновной в том, что разговор принял такой оборот. Впрочем, дело ведь не в том, высказывается ли вслух та или иная мысль…
Люда все это время не переставала думать о том, что Галина Николаевна бросила ее на произвол судьбы; это Таня чувствовала, хотя обе тщательно избегали разговоров на эту тему. Сотрудница института, от которой Людмила узнала о бегстве Кривцова, сказала ей, что заместитель директора пользовался плохой репутацией, считался человеком ненадежным; доктор Земцева якобы говорила на одном из собраний – еще до войны, – что трудно представить себе дело, которое Кривцов не завалил бы, взяв в свои руки. Как же могла она спокойно уехать, зная, что именно от Кривцова будет зависеть судьба дочери?..
Таня чувствовала, что для Люды сейчас главным было это ее горе; перед мыслью о том, что она оказалась ненужной матери, отступал даже страх. И утешать ее, убеждать в обратном, оправдывать поступок Галины Николаевны Таня не могла. Она и сама не находила этому поступку никаких оправданий.
Конечно, не ехать та не могла, – это Таня понимала. Тема, над которой работала возглавляемая Земцевой группа, была связана с оборонной промышленностью, в таких случаях не спрашивают, хочет человек уезжать или не хочет. Но что Галина Николаевна смогла уехать, не настояв на разрешении для Людмилы, поручив ее заботам человека, которого сама считала ни на что не годным головотяпом, – это казалось Тане чудовищным и необъяснимым…
Она вышла в кухню, спустилась в сад по истертым каменным ступенькам черного хода. Людмила стояла под орешником, разглядывая что-то наверху из-под ладони.
– Люсенька, – сказала Таня, чувствуя, что, какие бы слова она сейчас ни произнесла, все они окажутся пустыми и ненужными, – Люсенька, я…
– Мне только сейчас пришло в голову, – прервала ее Людмила таким тоном, словно между ними не было минуту назад никакой размолвки. – Смотри, сколько в этом году орехов! А если явятся немцы? Они же объедят все дерево. Может, обобьем, пока не поздно? Ссыпем где-нибудь в сарае и будем потихоньку подгрызать. Серьезно, мне не хотелось бы остаться зимой без орехов…
Таня помолчала. Люда не хочет продолжать тот разговор; может быть, она права. В самом деле, слова здесь ни к чему.
– Ну что ж, – вздохнула она, – можно и оббить, почему же нет. Но только я надеюсь, что немцы здесь не появятся…
Она словно накликала: немцы появились ровно через час.
Они приехали на двух огромных тупорылых грузовиках тусклого серого цвета, крытых зашнурованным по краям брезентом. Таня, которая в это время возилась с калиткой, пытаясь кое-как приладить на место сломанную петлю, увидела, как первая машина появилась из-за угла и повернула в их сторону; уронив молоток, она шмыгнула в кусты и, пригибаясь, как под обстрелом, помчалась к дому. Людмила была на кухне, занятая стряпней. Увидев Таню, она побледнела и выпрямилась с ножом в одной руке и недочищенной картофелиной в другой.
– Немцы, – шепнула Таня одним дыханием, словно те могли ее услышать. – Что делать?
Люда бросила нож и картофелину и стала вытирать руки о передник.
– Не знаю, – сказала она растерянно. – Они что – к нам?
Таня пожала плечами.
– Я только увидела машину – такую огромную, вот как дом, – она сворачивала сюда…
Людмила на цыпочках подошла к двери и прислушалась. С улицы отчетливо доносился шум мотора, то увеличивающего, то сбрасывающего обороты, и странные звуки – как будто фыркало и посапывало какое-то огромное животное. Необъяснимое это сопение было особенно страшным. Таня зажмурилась и прикусила кулачок.
– Спокойно, – сказала Людмила вздрагивающим голосом. – Спокойно, Танюша. Бежать некуда, поэтому будем сидеть здесь. Как будто мы ничего не знаем. Иди сюда, будем чистить картошку…
Она – так же на цыпочках – вернулась к столу и снова взялась за нож, продолжая прислушиваться с напряженным лицом. Таня замерла у двери, не отнимая рук ото рта, словно боясь закричать. Мотор на улице затих, он теперь работал на холостых оборотах, но где-то подальше слышался теперь рев другого.
– Иди сюда, – строго повторила Люда, – садись и работай как ни в чем не бывало. Совершенно необязательно, чтобы они застали тебя подслушивающей у двери.
Они посидели, искромсали несколько картофелин. Увидев, что осталось у нее в руке, Таня истерически фыркнула – не то засмеялась, не то всхлипнула.
– Не могу я так сидеть! – крикнула она, бросая нож. – Хуже всего, когда спрячешься и ничего не знаешь. Я ведь не страус, пойми! Можно, я выгляну?