Его подозрительность росла с каждым днем. Кое-какие основания для этого были. Женщина стала вести себя с ним так, словно это не она совсем недавно, спрятавшись среди бочек, видела, как пронесли на бамбуковой палке голову ее мужа. Впрочем, и на него временами накатывала волна какого-то помутнения. Он и сам забывал тогда, что у нее был муж — его хороший приятель, и ему начинало казаться, будто она всю жизнь провела с ним и к нему приехала на эти две недели.
Но потом на него находило. Изводил ее дикими расспросами, порой жестоко бил, чтобы через минуту молить о прощении, осторожно снимая губами слезинки с ресниц. Горькие, соленые слезинки. Как-то он разбил ей губы в кровь и с напряженным любопытством следил за тем, как тонкая алая струйка сбегает по подбородку и расплывается на сэйлоновой блузе ржавым пятном.
На другой день он нежно целовал коричневую корочку на ее распухшей губе, но через час спрашивал, всегда ли так быстро свертывается у нее кровь.
Они пробирались сквозь джунгли по компасу, сгибаясь под тяжестью рюкзаков. Покидая вертолет, они забрали с собой всю провизию. Но с каждым днем рюкзаки становились легче, а конца мучительному пути все не было. Она кротко и безропотно сносила самые страшные оскорбления. И это еще больше настораживало и раздражало его.
Припадки буйства овладевали им все чаще. То мольбами, то побоями он во что бы то ни стало хотел вырвать у нее признание. «Кто же ты?» — кричал он. И столько было тоски в этом нечеловеческом вое, что где-то в джунглях отзывались на него звери и долго-долго не могли потом успокоиться.
А она, казалось, не понимала, чего он от нее хочет. Легко переходила от слез к смеху, преданно следила за ним большими фиалковыми глазами.
И как-то ночью, когда вокруг, точно глаза хищников, светились грибы и звери неведомыми тропами шли на водопой, он совсем обезумел. «Я должен знать, кто ты, — хрипло сказал он. — Я больше не могу так. Скажи мне, кто ты… Признайся! Прошу тебя…»
Он разбудил ее. Но она по-прежнему не понимала, чего он от нее хочет, или делала вид, что не понимает. Тогда он задушил ее, с ужасом сознавая, что делает нечто страшное и непоправимое, но не мог остановиться. Когда она затихла в его руках, он закричал, рванулся, запутался в парашютном шелке. Наконец как-то выбрался и побежал, продираясь сквозь влажные колючки. Он бежал и все пытался рассмотреть свои руки. Но было темно, и он ничего не видел, а все бежал, бежал. Так он и не понял, что все же произошло, не разрешил ничего, не избавился. Бежал и все звал ее, пытаясь разглядеть свои руки. Но только летучие собаки бесшумно проносились над ним.
Из леса он вышел заросшим и грязным, с дикими, блуждающими глазами, обведенными землистыми кругами, ясно видимыми на нездорово зеленой коже. Говорят, он напоминал сумасшедшего лемура, если только лемуры могут сойти с ума.
Его поместили в психиатрическую больницу. С помощью хемотерапии кое-как вправили мозги. Но, по-моему, он так и остался свихнувшимся. Недаром некоторые принимают его рассказ за маниакальный бред. Ведь он один уцелел из всего гарнизона и долго шатался в римбе. Но кто может знать… Он же один уцелел из всего гарнизона.
Я почему-то поверил в эту историю. И сразу же представил себе нас с Дениз. Мне сделалось страшно. Будто все это произошло со мной и это я бреду сквозь мокрый туманный лес, а Дениз навсегда осталась там… во мраке. Белые люминесцентные пятна грибов перед глазами и касание мокрой паутины к лицу, а руки нельзя разглядеть. Что-то невидимое то закрывает гриб, то открывает. Это и есть рука. Больше ничего не видно.
Тогда-то я и поклялся себе, что ни за что не разрешу снять с Дениз молекулярную карту. Ни за что! И хорошо, что так оно и случилось. Я запомню ее такой, как тогда на пляже. Она стояла на коленях перед ямкой, в которой горел огонек, будто молилась неведомому богу. Длинная черная тень ее тянулась по тронутому багровыми отблесками песку к кромешному океану.
Вот такой я и запомню ее… Большего и не нужно. Все равно уже ничем и ничему не поможешь. Почему это должно было произойти именно со мной? Я так был уверен, что меня минуют все беды и несчастья. Как оно случилось, когда, где? Знать или не знать — не все ли равно, если ничего нельзя изменить? Сколько мне осталось? Нельзя же так лежать и думать, думать. Слишком мучительно. Надо бы как-то иначе… Но почему я так уверен, что обязательно умру, почему я это так твердо знаю? Бывают же случаи… Вдруг у меня легкая форма?… Но не надо, не надо! Ничто так больно не точит сердце, как надежда.
3 августа. Ординаторская
— Как вы его сегодня находите? — Главврач выглядел помолодевшим. Пепельно-серые волосы его были коротко и аккуратно подстрижены. Тщательно выбритые щеки даже слегка порозовели.
— До вас ему, во всяком случае, еще далеко, — усмехнулся Таволски, помогая шефу надеть халат.
— Да что вы, коллега! Есть какие-нибудь сдвиги к лучшему?
— Радиоактивность сывороточного натрия оказалась ниже, чем это можно было предполагать.
— Не очень-то надейтесь на это. — Главврач махнул рукой и, как всегда, брюзгливо выпятил губу. — Не обольщайтесь. Это еще ничего не доказывает. Ровно ничего… Как сегодня кровь?
Таволски протянул ему сиреневый бланк.
— Так-с… Лимфоциты, нейтрофилы… — Голос его постепенно затихал, и к концу он уже едва слышно бубнил под нос и раскачивался, как на молитве. Моноциты, тромбоциты, красные кровяные тельца… — Вдруг внезапно вскинул голову и резко сказал: — Отклонения от нормы не очень существенны. Белых телец свыше двадцати пяти тысяч! Но и это ничего не доказывает. Своего рода релаксация. К сожалению, картина скоро изменится… Вы замеряете время свертывания крови?
Таволски кивнул.
— Хорошо. Продолжайте. А как спинной мозг?
— Пункцию, как вы знаете, сделали позавчера… Картина довольно неопределенная. Вероятно, и здесь требуется известное время…
— Да, да, конечно. Как только количество белых телец станет падать, начинайте обменное переливание. Введите в кровь двадцать миллиграммов тиаминхлорида и пятьсот тысяч единиц кипарина. И нужно принять все меры против возможной инфекции.
— Как вы смотрите на пересадку костного мозга?
— Пока повремените. Нужно выявить очаги поражения… Мы ведь все еще не знаем даже приблизительного количества рентгенных эквивалентов. По-видимому, желудочно-кишечная стадия болезни вступает в острую фазу. Надо быть начеку. Интересно все же, затронут ли у него живот…
— Коуэн приедет послезавтра.
— Да, да, превосходно… Все же постарайтесь в первую очередь установить, затронут ли живот. И вообще следите за его желудком.
Таволски пожал плечами.
— Скоро десять. Пора на обход, — сказал он, направляясь к умывальнику.
3 августа 19** года. Утро, Температура 37,2. Пульс 76.
Кровяное давление 130/80
— Доброе утро, Аллан. Как провели ночь?
— Спасибо. Долго не мог заснуть. Всякие мысли… А спал хорошо.
— Вам нужно побольше спать. Снотворное на ночь, — сказал Таволски, обернувшись к сестре. — Я принес вам обещанную фантастику. Сборник коротких рассказов. А сейчас давайте осмотрим вас.
Сестра осторожно приподняла пододеяльник. Бартон чуть поежился и отвернулся к окну.
Таволски внимательно оглядел его живот, осторожно касаясь кожи холодными длинными пальцами. Они были желтыми от никотина, так как доктор курил сигареты без фильтра и докуривал их почти до конца. Он долго присматривался к бледно-розовому пятну там, где кончается линия загара. Потом обвел это пятно ногтем и спросил:
— Здесь болит?
— Нет, — ответил Бартон. Ему стало чуть холодно. Кожа покрылась крохотными пупырышками. Он старался не глядеть на сестру.
Таволски коснулся пятна каким-то блестящим инструментом. Прикосновение холодного металла вызвало легкую дрожь.
— Так. Все в полном порядке. Я доволен вами, Аллан. Читайте вашу фантастику. Я ее терпеть не могу. Мы скоро увидимся опять.
Сестра закрыла Бартона. Но он еще долго не мог согреться и прогнать внутреннюю дрожь…