Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Когда они вошли в фойе, кругленький человечек в смокинге пел на эстраде, бодро притопывая лакированной туфлей:

…На Дону и в Замостье

Тлеют белые кости,

Над костями шумят ветерки,

Помнят псы-атаманы,

Помнят польские паны

Конармейские наши клинки…

Сережке стало смешно. Сев рядом с Николаевой, он нагнулся к ее уху.

– Скажи – ему только клинка и не хватает, а? – шепнул он. – Лихой был бы рубака, почище Котовского…

Николаева громко прыснула, словно весь день с нетерпением ждала случая посмеяться. Им тут же сделали замечание.

Потом саксофоны затянули что-то очень вкрадчивое – Николаева рядом вздохнула и завозилась в своем кресле. Человечек пел теперь о любви, о золотой тайге, о том, что "коль жить да любить – все печали растают, как тают весною снега". Как просто, насмешливо подумал Сережка, выходит – полюби только, и дело с концом, сразу тебе никаких печалей!

Впрочем, скоро красивая и немного грустная мелодия примирила его с глупыми словами. Музыку он очень любил. А последний куплет понравился Сережке и своим содержанием. Певец исполнил его с особым чувством:

Так пусть же тебя обойдет стороною,

Минует любая гроза -

За то, что нигде не дают мне покою

Твои голубые глаза…

На этот раз хлопали долго и от души. Николаева отбила себе ладошки, хлопал и он сам. Странно, как иногда чьи-то чужие стихи могут так точно выразить твои собственные мысли!

В последнее время ему все чаще приходило в голову, как, в сущности, хорошо, что у Николаевой такой знаменитый дядька, что ей никогда не придется жить в тесной комнатушке, бегать за водой и по очередям… Ему было приятно, что она так хорошо одета, что пальто ее сшито из дорогого материала, что она не рискует промочить ноги в своих новых закрытых туфельках добротной светло-коричневой кожи, на толстой "американской" подошве. Если у него самого нету галош, а старые футбольные бутсы – единственная его пара обуви – доживают последние месяцы, то на это все можно запросто наплевать. Он-то не растает, не сахарный. А вот она… как это пел тот тип – "так пусть же тебя обойдет стороною…"

Сережке вспомнилась вдруг призма, которую Архимед приносил в класс для занятий по спектральному разложению света, – сверкающий, отшлифованный с непостижимой точностью кристалл оптического стекла; Архимед дышать на нее не позволял – не то что хватать руками – и успокаивался только тогда, когда призма укладывалась в бархатное гнездо своего футляра. Факт, нельзя же обращаться с такой вещью как со слесарным молотком…

Он покосился на Николаеву – та, приоткрыв губы, слушала певца, который обращался теперь к какой-то "лучшей из женщин", называя ее своей звездой. Призма, именно призма – такая же чистая и ясная, без единого мутного пятнышка… Он заметил вдруг, какие у нее ресницы – длинные и загнутые вверх. Совсем как на том рисунке, которым она тогда так бесцеремонно украсила его лист с расчетами статорной обмотки двигателя. Нужно будет обязательно разыскать этот лист, обязательно. Он должен быть в папке со всеми чертежами и расчетами электровоза. А вдруг он его выбросил – или порвал сдуру? Он ведь тогда зверски на нее разозлился. И чего, спрашивается? Что такого она сделала? Ну, просто проявила некоторую техническую неграмотность… а он, вместо того чтобы по-хорошему разъяснить ее ошибку, разорался как псих, выгнал, грозил побить… Это ее-то, ее! Ох и гад. Но неужели не сохранился тот лист? Нестерпимое волнение охватило Сережку при мысли, что драгоценный рисунок мог пропасть…

Душевное равновесие он обрел только в зрительном зале, увлеченный знакомыми, но волнующими кадрами. Была захвачена ими и Николаева: когда на экране гибли в неравном бою пограничники, она поскрипывала креслом и сморкалась тихо, но с отчаянием. Слева от Сережки все время белел в темноте ее платочек.

Потом она успокоилась и затихла – все было хорошо: страна, оправившись от предательского нападения, вставала для сокрушающего ответного удара, население проявляло стопроцентный энтузиазм, мчались к границе эшелоны, с подземных аэродромов стартовали воздушные армады. Понятно, на войне не без жертв – один тяжелый бомбардировщик был подбит вражеской зениткой и загорелся. Кабина запрокинулась, заволоклась дымом; командир корабля, не вставая из-за штурвала, мужественным голосом диктовал радисту последнее сообщение на землю; Николаева громко всхлипнула, и горячие влажные пальчики судорожно уцепились в темноте за Сережкину руку, – он замер и перестал видеть экран. Впрочем, теперь уже ничто не могло спасти агрессора. Тяжело зарываясь в волны, шли к вражеским берегам ощетинившиеся орудиями тысячетонные утюги линкоров; уставя штыки, бежала пехота; танковые лавы стремительно разливались по земле врага; с экрана гремела и ширилась торжествующая мелодия известной всему Союзу песни. Николаева счастливо вздыхала, и глаза ее в полумраке влажно поблескивали отсветами ослепительной победы.

– Хорошо, правда? – спросила она, останавливаясь в подъезде кинотеатра. – Погоди-ка, я застегнусь. Брр, как холодно!

Таня обмотала вокруг горла белый пуховый шарфик и, потуже затянув пояс, зябко сунула руки в карманы пальто.

– А дождь кончился, смотри, я и не заметила… страшно рада, что им надавали по шее, – задумчиво говорила она, шагая в ногу с Сережкой (он немного укорачивал шаги) и щурясь на огни, отраженные в мокром асфальте. – Послушай, Дежнев, а кто это были все-таки? Ты заметил, какие у них знаки на касках? – совсем как фашистский знак, только с тремя хвостиками…

– Ну, немцев изображали, факт, только нельзя же так открыто. Если прямо показать, как колотят немцев, – это же будет дипломатический инцидент. Да и потом, сейчас такой фильм просто бы запретили, как "Александра Невского"…

– А разве "Александр Невский" запрещен?

– Ну, там запрещен или нет, а только его не показывают. Ни одной антифашистской картины не показывают – ни "Семью Оппенгейм", ни "Болотных солдат", ни эту, как ее – про врача… а, "Профессор Мамлок"…

Некоторое время шли молча, потом Таня сказала:

– "Семья Оппенгейм" – очень интересный фильм, правда? Там этот Бертольд – такой симпатичный… я так ревела!

– Ну еще бы, чтоб ты да не ревела…

– Нет, серьезно, его так жалко. У, эти фашисты! Ты читал "Неизвестный товарищ" – кажется, Вилли Бределя? Я читала. Ты знаешь, я прямо читать не могла… какие ужасы эти штурмовики выделывают с заключенными! Как это можно? Я просто не понимаю, как могут быть такие люди…

– Люди бывают разные, – коротко ответил Сережка. – Ты не очень торопишься?

– Нет, что ты! Давай походим, мне сейчас уже не холодно, а потом ты меня проводишь. А в другой раз я тебя провожу – мы с Люсей всегда так делаем, по очереди.

– Придумала, – усмехнулся Сережка. – Только тебе и не хватало ночью по нашим местам ходить… у нас там знаешь сколько шпаны!

– Ах, подумаешь, испугалась я твоей шпаны. Что они мне сделают? Ты вот спроси у Тольки Гнатюка, как я его поколотила в прошлом году. Знаешь, он такой противный, все меня за косы дергал и дергал, я ему сколько раз говорила – ну Толька, ну оставь, а он ничего, как мимо проходит, так непременно дернет. Так мне надоело, и он один раз дернул, а я ка-ак дам ему в ухо – он только глазами захлопал, такой дурак! Правда.

Сережка громко расхохотался:

– Так прямо и заехала в ухо?

– Честное слово, заехала! И знаешь – это было на большой переменке, в нижнем коридоре – прямо напротив двери в учительскую – и как раз в ту самую секундочку, когда я ему заехала, – открывается дверь, и оттуда, как назло, завуч, Нина Васильевна – она была в прошлом году наш класрук – и еще какой-то из гороно! Ты представляешь? Вот мне влетело – уж-жас! Мне ведь из-за этого и сбавили четвертную по поведению…

21
{"b":"25132","o":1}