Наталья Александровна Островская:
Постучались в дверь. «Herein, bitte!»[11] – крикнул Иван Сергеевич. Вошли два мальчика: один лет двенадцати, другой – постарше. Тот, что помоложе, замечательно хорошенький: личико открытое, наивное, миловидное, глаза темные, большие, ясные, с длинными загнутыми кверху ресницами. Другой некрасивый: крупные черты, цвет лица золотушный, волосы белые с вихрами, но лицо умное. Вошел он степенно, поклонился важно, с чувством собственного достоинства, точно взрослый, очень серьезный человек, но весь вспыхнул до корня волос. Хорошенький же мальчик совсем не конфузился. У него в руках был большой букет. Он сначала представил своего товарища: «Mein bester Freund»[12]. Потом он поднял свои глазки на Ивана Сергеевича, который казался великаном перед его маленькой фигуркой, подал букет и сказал, что мама посылает цветы «dem Herrn» в знак приветствия, и велела спросить, когда она может сама прийти пожелать «dem Herrn willkommen in Carlsbad»[13].
Тургенев поручил «очень, очень благодарить маму и сказать ей, что он во всякое время рад видеть ее. Так как он теперь болен, то будет весь день дома». Затем он посадил своих маленьких гостей, отыскал каких-то леденцов и стал с ними разговаривать. Он расспрашивал, как им нравится Карлсбад, много ли они гуляют, ходят ли они в горы, где они обыкновенно живут, где и чему учатся. Отвечал хорошенький, другой молчал.
Между прочим Иван Сергеевич спросил:
– А когда вы кончите учиться, чем вы намерены заниматься?
– Я еще об этом не думал, – отвечал хорошенький.
– А вы? – спросил Тургенев его товарища.
– Ich will ein Philosoff sein[14], – отвечал тот и опять вспыхнул. <…>
Мальчики посидели, погрызли леденцы и стали прощаться: «Мы еще к вам придем», – объявил хорошенький. «Я буду очень рад», – простился с ними Тургенев.
– Не умею я с большими детьми разговаривать, – сказал Иван Сергеевич, когда они ушли. – С маленькими детьми я люблю возиться. Мне доставляет какое-то физическое наслаждение, когда они по мне лазят, когда их маленькие ручки и свеженькие щечки до меня касаются. А с большими я обращаться не умею; я не умею угадывать, что для них интересно, что нет. И все я боюсь, что говорю с ними недостаточно бережно, боюсь, как бы не оскорбить их детского самолюбия. Ведь чуть ребенок только не глуп, он в известные года становится дик и щекотлив. Плохой знак, если мальчик 15-ти, 16-ти и даже 18-ти лет развязен и самоуверен: почти наверное дурак будет.
Людвиг Фридлендер:
Я спросил раз Тургенева, почему в его рассказах не встречаются дети.
– Их очень трудно изображать, – отвечал он. – Вполне естественными они никогда не выходят.
Привычки, обычаи, причуды
Афанасий Афанасьевич Фет:
По природе ли или вследствие долгого пребывания за границей, Тургенев отличался наклонностью к порядку в окружающих вещах. Он не иначе садился писать самую простую записку, как окончательно прибравши бумаги на письменном столе.
Яков Петрович Полонский:
Аккуратность Тургенева не уступала его чистоплотности… Раз он ночью вспомнил, что, ложась спать, позабыл на место положить свои ножницы: тотчас же зажег свечку, встал и тогда только вернулся в свою постель, когда все уже на письменном столе его лежало как следует. Иначе он и писать не мог.
Петр Дмитриевич Боборыкин:
Не только женщинам, но и мужчинам он всегда, здоровый, на досуге, занятый или в постеле, отвечал на каждое письмо, по-европейски, иногда кратко, иногда обстоятельно, но всегда отвечал. Это в русском человеке дворянского происхождения великая редкость. Потому-то его корреспонденция и будет так огромна. В ней окажется много писем без особенного интереса для его личности; эти тысячи ответов покажут, как человечно и благовоспитанно относился он ко всем, кто обращался к нему…
Мария Гавриловна Савина (1854–1915), драматическая актриса:
Не могу не отметить одной характерной подробности. Во всех письмах Иван Сергеевич аккуратно обозначал время и всегда в заголовке ставил адрес. Его раздражала «русская манера» не писать адреса и тем лишать возможности тотчас ответить на письмо. Особенно он нападал на Григоровича, который всегда забывал это делать. Я запомнила этот урок на всю жизнь.
Павел Васильевич Анненков:
Вряд ли найдется в России человек, который более его заботился бы о всяком клочке бумаги, им полученном, даже с цифрами, уже уплаченными, о всякой квитанции портного и сапожника; который так приберегал бы всякое извещение о перемене адреса, уже не говоря о выражении мнений и суждений лиц, по-видимому мало ценивших предметы, о которых они теперь распространялись.
Яков Петрович Полонский:
Тургенев… был очень чистоплотен – ежедневно менял фуфайку, белье и весь вытирался губкой одеколоном с водой или туалетным уксусом… Тургенев не раз при мне совершал свой утренний туалет и при мне чесал свои волосы.
Раз он был очень доволен, что процедура эта повергает меня как бы в некоторое изумление.
– Видишь, – говорил он, весело поглядывая на меня своими вечно товарищескими, добрыми глазами, – я беру эту щетку… теперь я начинаю чесать ею вправо: раз, два, три… и так до пятидесяти раз; теперь начну чесать влево, и тоже до пятидесяти… Ну вот, теперь со щеткой кончено… Беру этот гребень – им я должен до ста раз пройтись по волосам… Чему ты удивляешься? Постой, это еще не все… Погоди, погоди!.. За этим гребнем есть еще другой – с частыми зубьями…
И уж не знаю, шутя или не шутя, Иван Сергеевич уверял меня, что он ежедневно проделывает точно такую же операцию.
И. Ф. Рында, сосед Тургенева по имению:
Возвратившись с прогулки и не желая тревожить человека, сам обчищал свои сапоги, и это делал он уже стариком, когда страдал недугами.
Константин Константинович Случевский (1837–1904), поэт, прозаик:
Иван Сергеевич принадлежал к числу людей необычайно мнительных. Стоило ему встретить по выходе из дома лошадь той или другой масти, которая могла предвещать нечто нежелательное, стоило ему услышать в разговоре какой-нибудь намек на значение числа 13, как Иван Сергеевич тотчас если не содрогался, то как бы суживался и уходил в себя.
Яков Петрович Полонский:
Раз на Ивана Сергеевича утром напала какая-то странная тоска.
– Вот такая же точно тоска, – сказал он, – напала на меня однажды в Париже – не знал я, что мне делать, куда мне деваться. Сижу я у себя дома да гляжу на сторы, а сторы были раскрашены, разные были на них фигуры, узорные, очень пестрые. Вдруг пришла мне в голову мысль. Снял я стору, оторвал раскрашенную материю и сделал себе из нее длинный – аршина в полтора – колпак. Горничные помогли мне, – подложили каркас, подкладку, и, когда колпак был готов, я надел его себе на голову, стал носом в угол и стою… Веришь ли, тоска стала проходить, мало-помалу водворился какой-то покой, наконец мне стало весело.
– А сколько тогда было лет тебе?
– Да этак около двадцати девяти. Но я это и теперь иногда делаю. Колпак этот я берегу – он у меня цел. Мне даже очень жаль, что я его сюда с собой не взял.
– А если бы кто-нибудь тебя увидел в этом дурацком положении?
– И видели; но я на это не обращал внимания, скажу даже – мне было это приятно.