Но Мольнар их не встретил. За столик в углу Дуню с Натаном не пригласили, оказалось, для них вообще ничего не зарезервировано и метрдотель не получал на их счет никаких указаний. Натан облегченно вздохнул – если бы мест не было и пришлось искать другой ресторан, он бы обрадовался еще больше, – но столик нашелся, точнее, два свободных стула у длинного ряда сдвинутых вместе столиков. Дуня и Натан сели с краю, перед зеркалом в раме и двумя одинокими посетителями, которые ели молча, не обращая друг на друга внимания. Натан и Дуня отражались в зеркале, и, разговаривая, каждый из них смотрел не на собеседника, а на его отражение, как в милом чехословацком кино шестидесятых годов. Лотерея под названием “Свободный столик” также избавила их от необходимости созерцать скандальные, гнусные работы Мольнара (противоположную стену скрывала большая оштукатуренная колонна) – портреты его пациентов, запечатленных в самом беззащитном положении или даже под действием наркоза безжалостным хирургом, охочим до наготы, душевной и телесной. Натан скрепя сердце сунул метрдотелю под нос карточку с именем Мольнара, чтобы получить разрешение снимать в унылом помещении ресторана, непонятно почему называвшегося “Ля Бретон”. Первую его попытку сфотографировать творения любезного доктора пресекли два официанта и уборщик, полагавшие, без сомнения, что эти ценнейшие кадры оказались под угрозой нелегального копирования и распространения. Натан поймал снимки Мольнара в видоискатель и смутился, ощутив глубокую, беспросветную печаль. Снимки Дуни, сделанные им самим, органично смотрелись бы среди этих женских – и только женских – портретов, прибитых к грубым темным деревянным стенам, а значит, Натан Мольнару сродни, поэтому так тошно. Однако следовало признать, что большие черно-белые фотографии, отпечатанные с негативов, великолепны: пленка среднего формата давала мелкое зерно, высокий контраст и едва заметные тени, проявленные на зернистой же бумаге с помощью галогенида серебра, – все это создавало ошеломляющий гиперреалистический эффект.
Из глубины ресторана Натан пробирался обратно к Дуне. Она сидела за столиком, держала в красивых руках бокал красного вина, укачивала его. Кисти у Дуни были большие – больше, чем у Натана, он брал ее за руки и каждый раз удивлялся. Натан вскинул фотоаппарат, ухватив его за ремешок. “Никон” разразился короткой очередью, лязг затвора растворился в гомоне голосов и звяканье посуды. Поймав возмущенный Дунин взгляд, Натан растерялся. Виноватый, он сел рядом с ней и запихнул “Никон” в сумку, которую поставил на пол и зажал между ног, не очень-то доверяя резвым посетителям и официантам, сновавшим за его спиной. На этих-то снимках, в полумраке, в пламени свечи на столе и теплом сиянии бра, Натан увидел Дунину боль и отчаяние – на фотографиях, сделанных в обстоятельствах гораздо более мучительных, он их не замечал. Дуня не сомневалась, что умирает, но от щелчка фотоаппарата мысль об этом вспыхнула с новой силой и теперь жгла ей душу.
– Скажи, я буду первой мертвой женщиной, с которой ты занимался любовью?
Натан ощупью нашел свой бокал, к которому еще не притрагивался.
– Ты себя имеешь в виду? – Он пригубил вина. Слишком терпкое. Ему не понравилось. – Ты очень даже живая. В этом я убедился лично.
– Но после моей смерти ты будешь вспоминать, что был близок с женщиной, которая уже умерла, – вот о чем я говорю. – Коварная невинная улыбка. – Это будет у тебя впервые?
– Ну, если не считать моей матери, да. Она умерла, когда мне было четырнадцать.
– Я о другой близости говорю. По Фрейду. А это не считается.
Дуня помолчала. Натан снова отпил из бокала, чтобы заполнить паузу, и с удивлением понял, что нервничает. Даже голова кружилась.
– Пока ждала тебя в номере, – продолжила Дуня, – смотрела передачу о животных. Лань увязла в глубоком сугробе и не могла выбраться. Серый медведь увидел ее и набросился сзади. Лань попыталась обернуться. Взгляд безумный, глаза горят. Медведь разинул пасть и нежно обхватил морду лани. Так сексуально. Будто вошел в нее сзади и поцеловал. Медведь в самом деле любил эту лань. Потом он разодрал ей горло и страстно, как влюбленный, лизнул умирающую лань. Я подумала о нас с тобой.
Вьетнамка доктор Чинь все время превращалась в японку. В этом, конечно, был виноват Эрве. Мысль о вероятной встрече с Аристидом Аростеги в Токио, подобно объекту с мощным гравитационным полем, искривляла все вокруг Наоми. Сидя в респектабельном, образцовом кабинете доктора Чинь на облюбованной врачами шикарной улице Жакоб в 6-м округе, Наоми наблюдала искажение реальности: мягкие черты вьетнамки неуловимо менялись, делались резче, а причудливый акцент самой Наоми куда-то подевался, и она вдруг заговорила по-английски, как ее давняя подруга из Токио Юки Ошима, то есть как японская школьница. Наоми очень рассчитывала сделать Юки своей главной помощницей в токийской авантюре с Аростеги и теперь не могла отделаться от ощущения, что беспрестанно менявшая облик доктор Чинь – это вроде как та же Юки в Париже. Но помогать ей доктор Чинь не собиралась.
– Пожалуйста, уберите фотоаппарат, – сказала она, увидев “Никон” у Наоми на коленях. – Каждый раз, когда позволяю себя снимать или записывать, потом приходится сожалеть. Я встретилась с вами только для того, чтобы предотвратить последствия, которые могут иметь слова этой слабоумной уборщицы о Селестине Аростеги. Вероятно, об этом я пожалею тоже.
Наоми нежно погладила фотоаппарат, будто желая показать: это существо от природы безобидное.
– Мне просто нужны доказательства, что я действительно беседовала с вами. А то большинство авторов надергают сведений из интернета, слепят в интервью, а потом выдают за материалы конфиденциальной беседы.
Наоми вообразила, как возникший за ее плечом Натан, услышав эти слова, посмеивается и качает головой. Ровесники, они, однако, принадлежали к разным поколениям – Наоми была современнее. А Натан, видимо, усвоил свои представления о журналистской этике из старых фильмов про газетных корреспондентов. Рыться в интернете, собирать информацию – это совершенно законные методы работы журналиста, считала Наоми, и никакие этические соображения не заслоняли от нее бескрайних возможностей, предоставляемых общедоступными ресурсами. Не фотографироваться ежедневно, пусть даже просто делать селфи, не сохранять себя в аудио– и видеоформате, не кружиться в сетевом вихре значило искушать небытие. Конечно, говоря доктору Чинь о доказательствах, Наоми лукавила, но тем больше чувствовала себя профессионалкой. Так поступают в эпоху интернета, в эпоху освобождения.
Доктор Чинь оказалась мягкой только с виду.
– Сейчас и фотографии, и записи легко подделать, что бы вы там ни говорили. Поэтому уберите фотоаппарат и диктофон – я имею в виду эту маленькую штучку у вас на шее, которую рекламируют в модных журналах, – или уходите сейчас же.
Лицо и голос доктора Чинь оставались абсолютно невозмутимыми, а вот щеки Наоми загорелись – она вдруг совсем растерялась и ощутила это кожей прежде, чем пришло понимание, прежде, чем похолодело внутри.
– Что ж, можно и без записи, если вам так спокойнее.
Наоми, усердно изображая безразличие, отстегнула с ремешка черный, глянцевый, как маленькое пианино, мини-диктофон “Олимпус”, предназначенный для того, чтобы записывать тайком, и убрала в сумку вместе с фотоаппаратом. Ее почти маниакальная самоуверенность так легко сменялась отчаянным, сокрушительным ощущением беспомощности – Наоми терпеть не могла эту свою внутреннюю неустойчивость. Таблеток каких-нибудь попить, что ли? Вряд ли поможет. Наоми вздумалось спросить, нет ли у доктора Чинь пациентов с биполярным расстройством – самоубийственное желание, однако вряд ли стоило рассчитывать на отзывчивость собеседницы, не такой она родилась на свет.
– Вся эта история мне совсем не нравится, и вы тоже. Что ж, давайте поговорим о нашей русской, уборщице мадам Третьяковой.
– Да-да. Эта женщина, уборщица… кажется, уверена, что у Селестины Аростеги был рак мозга. – Наконец закончив возиться с сумкой, Наоми подняла глаза и приготовилась совершить изящный ответный выпад. – Доктор Чинь – надеюсь, я правильно произношу, – доктор Чинь, вы ведь не специалист по раковым заболеваниям, не онколог, верно?