сватовством шведского короля. Гармония ее лица, живость которого когда-то очаровывала
любого собеседника, как бы распалась. В выражении его, улыбке, во взгляде выцветших
светло-серых глаз проявилась какая-то неуверенность. Тембр голоса, прежде грудной,
завораживавший богатством интонаций, сел, как садится звук треснувшего фагота. В речи
ее еще более явственно стал слышен немецкий акцент, от которого она так никогда и не
смогла избавиться.
После отъезда Густава Екатерина почти не покидала свои покои, делая исключение
для больших выходов по воскресеньям. К вечеру ноги отекали так, что трудно было
ступать, давно мучившие ее приступы колик стали случаться чаще. Доклады, с которыми
являлись секретари, принимала в опочивальне. Слушала, однако, равнодушно, вполуха.
Оживлялась только, когда поступали депеши от барона Будберга, остававшегося в
Стокгольме. Шведскую почту требовала докладывать в первую очередь, однако новости,
поступавшие из шведской столицы, не радовали. Обедала за малым столом, к которому
приглашались Зубов, Протасова, Строганов, Голенищев-Кутузов, де Рибас, реже —
Безбородко, граф Эстергази, Морков. После обеда императрица вновь исчезала в спальне,
куда вызывались — нередко в самый поздний час — то Зубов, то Безбородко.
Выходили они оттуда с лицами хмурыми и обеспокоенными.
Причины для этого были, и весьма основательные. Екатерину и раньше посещали
приступы меланхолии, но длились они обычно недолго. Императрица умела брать себя в
руки. На этот же раз дни шли за днями — а мрачное настроение, овладевшее ею, не
развеивалось. Екатерина сделалась мнительной. Особенно беспокоила комета, повисшая в
ночном небе над Петропавловской крепостью.
— Кометы, они даром не являются, — скорбно говорила императрица и
вспоминала, что незадолго до кончины Елизаветы Петровны над Петербургом была
видна точно такая же, но с изогнутым хвостом.
Перекусихина с вечера задвигала шторы на окнах, выходивших на Неву.
Принималась болтать с наигранной бодростью, желая отвлечь от печальных мыслей.
Однако Екатерину каждый вечер будто тайная сила тянула проверить, на месте ли
небесная гостья.
— Здесь, проклятая, — шептала она, и взгляд, устремленный в окно, становился
отрешенным.
Встревоженная Марья Саввишна шушукалась с Роджерсоном. Лейб-медик,
вздыхая, брал саквояж, в котором позвякивали флакончики со снадобьями, и направлялся в
опочивальню, зная наперед, что принимать лекарства Екатерина категорически откажется.
К докторам относилась насмешливо. До самой смерти они оставались для нее смешными
шарлатанами из пьес Мольера.
— Если мне суждено умереть, я предпочитаю, чтобы это произошло без вашей
помощи, — говорила она состарившемуся при ее дворе эскулапу.
Лишь однажды, уступая настояниям лейб-медика, она проглотила принесенную им
пилюлю. Роджерсон так развеселился, что захлопал в ладоши. Радость его, однако, была
преждевременной. Продолжить лечение Екатерина отказалась. Болезнь она считала
проявлением слабости, которую следовало преодолевать.
А воли, решительности и той слепой веры в свою способность повернуть личные и
государственные дела в направлении, которое считала нужным, у Екатерины всегда было
предостаточно. Даже сейчас, едва оправившись от удара, перенесенного ею в ночь с 11 на
12 сентября, она была озабочена не столько своим нездоровьем, сколько решением
вопроса, который почитала наиважнейшим.
Скрытое, но от того не менее острое противостояние с сыном, именем которого она
взошла на престол, никогда не составляло секрета для близких к Екатерине лиц. Более
того, в значительной — иногда решающей — мере оно было стержнем то утихавшей, то
разгоравшейся с новой силой борьбы придворных группировок и честолюбий их лидеров.
Попытки Екатерины наладить отношения с великим князем, предпринимавшиеся
ею в середине 70-х годов, после его совершеннолетия, результатов не дали, да и не могли
дать. Допуск Павла Петровича к государственным делам так и не состоялся, потому что
был крайне нежелателен не только для остававшихся при дворе участников переворота
1762 года (отсюда, кстати, — глубоко укоренившаяся в сознании Павла убежденность в его
преступном, узурпаторском характере), но и для самой императрицы: при известной
прямолинейности мышления великого князя он непременно, даже помимо своей воли,
сделался бы притягательным центром для всякого рода недовольных и искателей счастья.
Не оправдались и расчеты, которые Екатерина связывала со вторым браком
сына. Мария Федоровна, хотя и была по характеру антиподом властной, подчинившей
мужа своему влиянию первой супруги Павла, имела собственные взгляды на многие
вопросы. Особенно раздражало Екатерину то, что великая княгиня, стремясь помочь
своей многочисленной немецкой родне, а, может, и по каким другим причинам, поощряла
симпатии великого князя к Фридриху II. Пропрусские настроения великокняжеской четы
открыто одобрялись Паниным, заявлявшим при каждом удобном случае, что сохранение
мира, в котором так нуждалась Россия, возможно только при условии союза с Пруссией,
тогда как ориентация на Австрию, к которой под влиянием Потемкина с начала 80-х
годов склонялась Екатерина, была чревата неизбежным вовлечением России в новые
завоевательные войны. Результатом всего этого было превращение Павла в убежденного
политического оппонента матери, питавшего непримиримую враждебность к самим
принципам ее политики.
Новое качество антагонизму, давно уже вызревавшему в императорской семье,
придала заграничная поездка великокняжеской четы (19 сентября 1781 года — 20 ноября 1782
года), во время которой Павел неоднократно — в Неаполе, Париже — в самых резких
выражениях отзывался о царствовании своей матери. К известным свидетельствам на этот
счет Леопольда Тосканского и Марии-Антуанетты недавно добавилось еще одно — записка
польского короля Станислава Понятовского, принимавшего Павла и его супругу в октябре
1781 года в Вишневце, имении графов Мнишек245.
В разговоре с Понятовским великий князь признавался, что «страдает от того,
что видит себя низведенным до бездействия, до самой унизительной никчемности»,
говорил, что «страстно желает быть полезным своей родине, вернуть тот долг
благодарности и любви, которую испытывает к нему русский народ, пока возраст и
здоровье позволяют ему работать». Однако и знания, и природные качества его
остаются втуне, намерения и поступки — неправильно истолковываются.
«Кажется, что расстраивать меня и унижать при каждой встрече без всякой на
то причины доставляет удовольствие», — говорил Павел, имея в виду мать. Он не был
уверен, что ему позволят вернуться на родину, что, кстати, можно было понять, если
учесть, что накануне отъезда, сопровождавшегося массой интриг и недоразумений,
распространялись и слухи о возможном отстранении Павла от престолонаследия под
предлогом его длительного отсутствия за границей. В этом контексте называлось имя
Алексея Бобринского, внебрачного сына Г. Орлова и Екатерины, к которому в это время
императрица действительно удвоила внимание.
Обстоятельства, предшествовавшие отъезду великокняжеской четы, хорошо
известны, в частности, из депеши английского посла Дж. Гарриса от 21 сентября 1781
года246. Однако с учетом последствий, которые они имели для взаимоотношений между