Значит, вот как!
Значит, все только пустая болтовня или в лучшей случае запоздалые новости. Все чувства, все надежды и ожидания, вера и любовь, взлеты и восторги — точно лекарства, срок действия которых давно уже прошел. Можно принимать их, но пользы они никакой не принесут. А Янек просто сукин сын. Вена — это только опустевшие декорации после представления, которое уже никогда не состоится. Италия — орнамент, который нигде уже не удастся использовать при внутренней отделке и который нужно сдать в музей, а еще лучше продать в антикварный магазин, потому что музеи — это уже только мистификация. А Янек просто сукин сын.
И ни Лондон, и ни Рим,
И ни Вена с вальсом своим...—
ни с того ни с сего промелькнула в голове Генрика старая эстрадная песенка, и он вдруг ощутил во всей полноте безнадежность и пустоту, раскрывающуюся перед человеком, который принес свою жизнь в жертву и увидел, но, увы, слишком поздно, что эта жертва никому не нужна.
В глубине души Генрик всегда был убежден, что вся его неудачно сложившаяся жизнь была принесена в жертву славе и величию гениального брата. Убеждение это было иррациональным и глубоким. Уже в детстве было известно, что из Генрика ничего не выйдет, потому что все необычное и великое досталось Янеку. Он с этим соглашался с чувством горькой радости и уязвленной гордости и сносил все унижения, отрекся от всех стремлений, потому что у него ничего не было впереди, кроме обыкновенного, заурядного существования,— все остальное досталось гениальному брату. И если это происходило не по его воле, а скорее было поставлено и выполнено Судьбой, то ведь такие решения и действия Судьбы он вполне одобрял, находя утешение в сладких муках.
А что оказалось?
А оказалось, что этот гений, который высосал из него все соки, просто сукин сын. Ха-ха-ха. Он с детства был таким независимым и таким способным, во всем без всякого труда первый и недосягаемый. Храбрый и несравненный в партизанском отряде, он стал возвышенным и великим, когда под давлением благороднейших внутренних побуждений абстрактного гуманизма отказался стрелять в людей, кем бы они ни были. Сукин сын. Достиг величайших вершин и сверхвершин, достиг счастья и взял в жены самую красивую женщину в мире. И все это только фасад, фасад, плохо сделанный и скверно раскрашенный.
Сукин сын, сукин сын. За этим фасадом скрывается, наверное, мелкий, подлый страх. Мелкий, подлый страх перед всем. Когда-нибудь мир крикнет: «Шаляй! Твои фильмы ничего не стоят!» А ведь уже где-то писали, что «шаляизм» в кинематографии начинает себя изживать, и он от своей жены, самой красивой женщины в мире, бежит к Зите, уличной проститутке, как мелкий чиновник от своей жены, самой некрасивой из женщин.
Есть ли между ними разница? Все равны перед Зитой. Оказываются голыми в буквальном и в переносном смысле, абсолютно разные в своей наготе, поддельные и настоящие. Эйнштейны, гении и писаки, епископы и бухгалтеры, редакторы больших еженедельников и опереточные статисты, великие изобретатели и радиозайцы.
Все неправда или может стать неправдой в любую минуту. Сиена, Эскуриал, Бруклинский мост, Доломиты и Лаго-Маджоре еще как будто бы существуют, но срок их лицензий уже окончился, а фонтан Треви не больше, чем восторженное восклицание экзальтированных искусствоведок. Что же остается? Разве только Капри. Капри можно увидеть с берега неаполитанских разочарований. Капри, удивительно чистый и естественный в простоте затуманенной горы, которая в противоположность всем другим горам вырастет из моря, а не из земли и хранит тайну прекраснейшего пения сирен, которые завлекали проплывающих мимо рыбаков. Рыбаки поддавались чарам, и это их губило. Не нужно поддаваться чарам, нужно противиться, нужно оставить себе хоть что-нибудь нерасшифрованным. А Янек?
Генрику захотелось от всей души смеяться, когда он подумал о Янеке. Теперь они сравнялись. Впервые он чувствовал себя равным Янеку, освобожденным от всякого удивления, горечи, почтения, унижения и гордости. Он почувствовал такое облегчение, точно снял тесные ботинки, в которых пришлось ходить весь день.
Равным?
Ха! Не только равным, но выше его. Он мог с этой девушкой сделать все, что захочет, и это за деньги Янека, но без его ведома. Янек не мог, разумеется, ревновать к нему эту девушку, но сообщества Генрика он не потерпел бы. Генрик чувствовал себя почти так, как если бы отбил у Янека девушку. Впервые за двадцать лет он вдруг вспомнил, доктора Кемпского и засмеялся.
— Я уже долго за вами наблюдаю,— сказала Зита,— и это очень забавно.
Генрик только сейчас заметил, что Зита водит указательным пальцем по его лицу.
— У вас дрогнула щека,— сказала она,— а теперь на лбу набегают морщинки, вы мигнули. Мигнули одним глазом. У вас дрогнули губы, уголки рта, вот тут, о, вы рассмеялись!
Она смотрела на Генрика внимательно, с нескрываемым детским интересом, и в то же время казалось, что взгляд ее полон сочувствия.
— Я люблю смотреть на задумчивые лица,— сказала она.— Я хорошо их знаю. Очень хорошо. Они такие разные— наверно, люди думают по-разному. И все, когда устанут, ложатся на спину и начинают думать. В мыслях они уносятся далеко от меня, думают о своем доме, который очень любят, о своих заботах, о своей жизни. Я научилась читать мысли. Их очень немного... Все люди думают об одном и том же. Вы иностранец, и я не могу прочесть на вашем лице, о чем вы думаете. А может быть, это не только потому, что вы иностранец. Я знаю иностранцев, но вы не такой, как все.
Генрик вздрогнул. Он знал, что если женщина говорит: «Ты не такой, как все»,— начинается что-то очень серьезное. Никто еще не говорил ему таких слов. Он впервые слышит их сейчас, от этой девушки. Возможно, она в них вложила совсем другой смысл, просто обронила, не подумав. Но они прозвучали, он слышал их, и ему стало не по себе.
Все это не имело смысла. Нужно извиниться перед Зитой, попрощаться с ней, вернуться в отель, сложить вещи и уехать первым поездом в Варшаву, вернув Янеку оставшиеся деньги, и, извинившись в короткой записке, передать низкий поклон (ха-ха) мадам.
— Вы не такой, как все,— повторила Зита.—Вы совсем не такой, как, например, Шаляй. Он плоский, глупый, пошлый, иногда даже грубый. Уже поэтому вы не можете быть его братом. Вы обращаетесь ко мне на «вы», и я вынуждена говорить с вами на «вы», и это мне почему-то очень приятно. Сама не понимаю почему.
Генрик хотел убежать. Ему всегда хотелось бежать, когда он оказывался с глазу на глаз с девушкой, которая ему нравилась. Отчасти от смущения, отчасти из страха, необъяснимого страха перед возможностью внезапного поражения. Но сейчас он не чувствовал ни смущения, ни страха. Он просто хотел уйти, потому что все это не имело смысла. Не умещалось ни в какие рамки. В последнее время Генрик мечтал только о вещах, не умещающихся ни в какие рамки, а потом проклинал эти проклятые рамки, которые ограничивали все. И вот действительность решила выйти из рамок, его охватил страх, поэтому он предусмотрительно решил улизнуть.
Зита взяла его под руку и потянула вниз по крутой улочке в направлении виа Рома, той большой и красивой улицы, откуда Генрик пришел.
— Ужинать я пойду с вами,— сказала Зита, — Правда, я договорилась встретиться с Эйнштейном из Помпеи, но черт с ним. Пусть повоет на луну. О, я их строго держу, вы не думайте...
— Тише,— проговорил Генрик с раздражением. — Перестаньте.
— Что? — удивилась Зита.
Генрику стало не по себе. Он подумал, что поступил невежливо. С ней надо обращаться гораздо осторожней в мягче, чем с самыми избалованными и благовоспитанными девушками из хороших семей.
— Ничего,— Генрик улыбнулся.— Это я так, про себя.
Зита посмотрела на него встревоженно и вопросительно, она немного отодвинулась, не выпуская его руки, но когда он улыбнулся, — ответила благодарной улыбкой и облегченно вздохнула.
Генрику уже не хотелось бежать. Он был даже рад, что Зита согласилась поужинать с ним. Она была единственным человеком, с которым он здесь познакомился. Она была красивая и молодая, но он не думал о ней как о женщине. А может быть, ему только казалось, что не думает. В этих условиях это было для него невозможно. Он думал о ней как о человеке, и думал с нежностью. Его только мучило какое-то странное беспокойство, мучил какой-то необъяснимый страх, ему все время казалось, что сейчас из-за угла выйдет Виктория и крикнет: «А, вот что ты придумал! Значит, ты затеял это путешествие только для того, чтобы разгуливать о проститутками по Неаполю!» И начнет плакать, начнет припоминать, как она страдала — ах, неизвестно зачем — из-за него, и, конечно, не станет разбираться в тех гуманных чувствах, которые им руководили. Она никогда этого не поймет, хотя и занимается гуманитарными науками. Генрик невольно обратился к видению: «Отстань, Виктория. Я не делал и не делаю ничего плохого, а если ты будешь меня мучить, то назло тебе сделаю что-нибудь плохое». Виктория исчезла, грозя ему, а Генрик посмотрел на Зиту и был рад, что она идет с ним рядом. Они были свободны, независимы, могли идти, куда хотят, и делать, что хотят. Это было удивительное чувство, которого Генрик давно не испытывал.