И если сегодня мне так трудно начать письмо, то это потому, что я к тебе обращаюсь с добрыми намерениями, впервые в жизни стараюсь установить с тобой отношения. Это-то, наверно, и лишает меня смелости в гораздо большей степени, чем прошедшие долгие-долгие годы, и больше, чем то, что ты человек известный, прославленный на весь мир, а я скромный варшавский чиновник, ничем не выделяющийся даже в своем министерстве.
Но что же это я!
Какая низкая неблагодарность с моей стороны. Столько я тут развел сложных и витиеватых психологических выкрутасов и ни слова не сказал о том, с чего должен был письмо начать.
Очень, очень благодарю тебя, дорогой Янек, за твои щедрые посылки, которые я регулярно каждый месяц получаю. Твоя память и забота равны моей неблагодарности.
В течение двенадцати лет я ни разу еще не благодарил тебя лично (нелично я сделал это через Косидовского, который по возвращении из Рима сообщил мне, что видел тебя, и утверждал, что поручение мое выполнил); итак, позволь мне сделать это, хотя, может быть, и смешно, что свою горячую сердечную благодарность я приношу тебе только сейчас.
Да. Трудно мне, трудно и странно писать тебе это письмо.
Я, наверно, солгал бы — а мне хочется, чтобы в этом письме не было ни слова неправды,— если бы сказал, что то, что ты помнишь обо мне, для меня важнее твоих посылок.
Нет. Это не может быть для меня важнее, так как благодаря твоим посылкам, Янек, я принадлежу к разряду людей с определенным жизненным уровнем. Да что тут говорить. Но то, что ты помнишь обо мне, взволновало меня, больше того, удивило. Ты, который никогда не обращал на меня внимания, не интересовался мной ни в малейшей степени и вообще не разговаривал со мной, сейчас, будучи на вершине успеха, живя в мире, который не имеет ничего общего с моим, проявляет по отношению ко мне такую постоянную заботу и не забываешь обо мне.
Чем это объяснить?
Говорит ли это о том, что в тебе дремлют какие-то родственные чувства? Что ты — о боже! — сохраняешь ко мне какую-то братскую привязанность? Или, может быть, на мой счет — единственный, оставшийся у тебя в этом секторе, ты делаешь перечисления потому, что платишь дань воспоминаниям детства, которые сверх всяких ожиданий будят твою тоску?
А может быть, тебя побуждают к этому твое необыкновенное чувство порядка и математическая точность в организации и устройстве житейских дел, чем ты всегда всех удивлял?
Представляю себе, как ты читаешь это (письмо, хмуришь брови и думаешь: «Черт побери, чего ему от меня надо? Если после стольких лет он наконец решился написать благодарственное письмо, то наверняка в конце окажется, что у него ко мне еще какое-нибудь дело. Хорошо, но зачем он так тянет и морочит мне голову?»
Дорогой Янек. В итоге действительно окажется, что я хочу тебя о чем-то попросить и действительно из-за этого пишу тебе.
Но если уж я решился написать, я не могу вот так ограничиться несколькими словами: «благодарю», «приветствую», «в то же время хочу обратиться с просьбой» и так далее.
Пойми, ,что, если уж я взялся за перо с намерением обратиться к тебе с чем-то, во мне сразу пробудилось желание излить на бумаге все, что я чувствую, что меня беспокоит и мучает, довериться, открыться. Излить самое сокровенное. И это желание гораздо важнее, чем все мои просьбы к тебе — эти надежные шпоры, заставившие меня взяться за письмо.
Ты мой брат, но далекий, чужой. Это так. Несмотря на посылки — нереальный, мифический. Ничто нас не связывает, ничто нас никогда не связывало, а в настоящее время наше родство просто смешная случайность. Смешная и обременительная. Что может иметь общего нерадивый варшавский чиновник с человеком, имя которого знает весь мир?
Так я на самом деле (верь мне, на самом деле) думаю и на самом деле как-то стыжусь и стесняюсь того, что мы братья, чувствую необходимость держаться на далекой (в этом отношении) дистанции и остерегаюсь всякого «амикошонства».
Но когда я обращаюсь к тебе непосредственно, все эти опасения внезапно рушатся, исчезают, остается ничем не прикрытый факт, очень простой и очевидный и вместе с тем очень теплый, сердечный и утешающий: я пишу письмо брату.
И тогда меня охватывает непреодолимое желание излить душу, пожаловаться, довериться и открыться хотя бы на бумаге. О, тогда человек как бы приближается, подкрадывается к детству и к юношеским годам. Из-за деревьев, из-за высохшего, колючего, густого кустарника сегодняшнего дня он тайком заглядывает в этот далекий прекрасный сад, ставший сегодня кладбищем иллюзий и надежд.
Итак, видишь, как мне трудно было начать это письмо, как мне трудно его писать. Я думаю, ты поймешь и простишь мне хаос и путаницу мыслей.
Ах, Янек. В эту минуту ни с того ни с сего мне вспомнился Цоппот (теперь он называется Сопот); итак, я вспомнил Цоппот, и как мы были там с родителями, и как на меня напал какой-то мальчишка-немец и пытался, пригнув мою голову к земле, измазать мне лицо собачьим дерьмом за то (как он об этом громко кричал), что я поляк. И это ему отчасти удалось. Тогда ты, хотя тебе было всего два года, а тому парню лет двенадцать, бросился мне на помощь и впился зубами ему в ногу. Он взвыл как бешеный и отпустил меня, а тебя, когда прибежали старшие, невозможно было от этого мальчишки оторвать — так ты на него разозлился (хоть тебе было всего два года) за то, что он напал на твоего брата. Никогда этого не забуду. И как-то, сам не понимаю почему, этот случай связывается у меня с посылками, которые ты мне теперь присылаешь.
Вот все-таки, когда на твоего брата напали, ты хоть и маленький, а встал на его защиту. Видишь?
Итак, прав ли я, утверждая, что ты никогда не обращал на меня внимания и ни в малейшей степени не интересовался мной? Может быть, я по привычке вижу в жизни только темные стороны и не замечаю светлое, здоровое, положительное?
Я считаю, что должен рассказать кое-что о себе, как я живу, как протекает моя жизнь, что произошло со мной с того момента, как мы расстались. Не знаю, интересует ли это тебя, но думаю, несмотря на то внешнее безразличие, которое ты выказывал ко мне и к дому, все-таки немного интересует. Не так ли? Ты ведь не позволил, хотя и был маленький, чтобы твоему брату измазали лицо собачьим дерьмом?
Ну-ну, не смейся надо мной. Это так, ради шутки. Я должен прежде всего восстановить в памяти, когда мы виделись в последний раз. В 1937 году ты уехал в Париж. Ведь это было в 1937-м, правда?
Ты вспоминаешь?
Мне очень интересно, вспоминаешь ли ты все это, думаешь ли об этом иногда?
Однажды мы нашли в столовой на столе записку: «Уезжаю в Париж, когда вернусь — не знаю. Будьте здоровы.
Янек «
И вот, до сегодняшнего дня ты не вернулся.
Отец (если хочешь знать, если тебя это интересует) долго держал твою записку в руке, ударял ею по ладони и смотрел в окно, как он, если ты помнишь, в последнее время (в последнее время перед твоим отъездом) обычно делал.
После долгого молчания он сказал:
— Ну что ж! Уехал...
А мать, какая-то беспомощная, неуверенная в своих правах на тебя, полная печали и материнской тревоги, стояла возле печи с неопределенной улыбкой, разводила руками и повторяла быстро, нервно; —Ну что ж, ну что ж, ну что ж!
У меня точно какая-то тяжесть свалилась с сердца.
В ту минуту мне казалось, что мы все трое чувствовали, что ты уехал и никогда уже не вернешься.
У меня, повторяю, точно тяжесть свалилась с сердца. Не думай, это не потому, что у меня была какая-нибудь обида или претензия, что я чувствовал нерасположение, или неприязнь, или зависть, или что-нибудь в этом роде; просто у меня с сердца свалилась тяжесть, потому что я освобождался от необходимости видеться с тобой и жить вместе с тобой, если вообще можно назвать совместной жизнью то, что было у нас.