Чтобы наладить интеллектуальный контакт, начальник перешел на лагерный жаргон. Он предостерег молодую женщину от закона зэков, блатного устава, и тех его трактовок, к которым могли обратиться Хохот Мальчуган и Джоган Штернхаген. Он напомнил, что лагерный распорядок охраняет ее от услуг и что ее тело отнюдь не является меновым товаром для заключенных. Вас держат здесь для того, чтобы перевоспитать, а не для того, чтобы унизить, поучал он, постоянно косясь на нее. Он побуждал ее немедленно прийти с жалобой, если кто-нибудь пожелает насильно навязать ей эмоциональную или сексуальную близость.
Ирена Соледад и не думала отвечать на эти речи. Она мяла себе в руках шаль, покачивалась, оглаживала руками основание своих пышных грудей, потом шею, щеки, спроваживала один из пальцев в уголок набухших губ, чтобы вытереть жемчужинку слюны. Она не улыбалась. Она вздохнула. Бедра ее пританцовывали. Она вела себя так, будто начальника не существует. Она напоминала молодую, пышущую здоровьем крестьянку, глухую и немую.
Начальник в раздражении смолк, потом ее отпустил. В руках у него шелестело дело Ирены Соледад, осужденной, как и все мы, за проституцию с рецидивами и пособничество террористической группе.
Заключенная повернулась кругом и, не говоря ни слова, следом за солдатом, который также не открывал рта, направилась к двери. Я пристроился за ними. Втроем мы молча пересекли газон, грунтовую дорогу, миновали куст смородины, квадригу берез и поплелись дальше посыпанным песком двором, который во время переклички бригады расчертили сетью параллельных тропинок. Лагерь утюжили тучи. Их сплошной фронт наваливался прямо на лиственницы, тесня на своем пути галок и ворон, которые маленькими стайками пытались бороться с ветром. Воздух пах снегом.
Вместо того чтобы отвести ее назад в женский сектор, солдат оставил Ирену Соледад перед клубом. Я засеменил было по пятам за солдатом, но тот отшил меня непристойными словами и жестами, приказав мне сгинуть, а не то… В конце концов я в свою очередь потянулся в клуб.
В библиотеке недавно включили отопление и было не продохнуть от распространяемого радиаторами запаха маслянистого чугуна и поджаристой пыли. Ирена, покачивая задом, прошествовала к ближайшему радиатору и уселась на него. Ее щеки порозовели. Она закашлялась.
— Пора бы уже выдать нам пальто, — прокомментировала она.
Ответственная за культурную работу, Элиана Шюст, осужденная, как и я, за убийство убийц и распространение поддельных документов, нахмурила свою любопытную мордочку и удивилась:
— Как это получилось, что ты не вышла с бригадой, Соледад? Тебя что, по блату пристроили в санчасть?
— Да нет. Просто вызвал начальник.
Элиана Шюст присвистнула сквозь зубы.
— Из-за того, что ходишь с мужиками? — сказала она.
Она изъяснялась на блатном с карикатурно подчеркнутым уйбурским акцентом. Хорошенькая девушка, миниатюрная брюнетка, которую прикомандировали к библиотеке, поскольку она была такой маленькой и хрупкой, что не могла переносить суровый быт лесоповала. Стоило ей поработать вне лагеря, как ее кости не выдерживали. Перелом следовал за переломом, и, поскольку она часто застревала со своим гипсом в санитарном блоке, возможностей познакомиться с ней у меня было предостаточно.
Однажды я даже спал у нее под кроватью, говорит Дондог.
Ей случалось ко мне обращаться, говорит Дондог. Она делала вид, что не обращает внимания на мое присутствие, и во весь голос вспоминала свое детство. Я не преуспел рассказать ей в ответ о своем. О долагерных годах ничто и никогда не срывалось с моих губ. Я все забыл или не мог ничего сказать.
Чтобы удовлетворить ее любопытство, я тем не менее изобретал краткие автобиографии, которые переписывал на сложенные в одну восьмую или шестнадцатую листа газетные страницы. Писал между печатными строками. Потом приноровился тайком подсовывать их на библиотечные полки между официальными томами. Не знаю, заметила ли мои махинации Элиана Шюст, не знаю, читала ли мою прозу. В моем присутствии она никогда об этом не заговаривала. Она не слишком-то интересовалась концентрационной литературой, которой, полагаю, предпочитала реальную жизнь. Она не упускала случая посплетничать о лагерных любовных интрижках и маленьких трагедиях.
— Нет, просто так, без всякого повода, — сказала Ирена Соледад.
С презрительным видом Ирена Соледад обследовала культурный центр: стол в центре, бревенчатые стены с идиотскими плакатами, призывающими сохранять лес и его фауну, и, на полках, научные обозрения и классическая литература, страницы которых по большей части шли на самокрутки из лишайника, сухой травы. Я сунулся туда, чтобы проверить, не позаимствовал ли кто-нибудь тот текст, который я на прошлой неделе засунул между засаленными переплетами, жалкий постэкзотический клочок, озаглавленный «Шлюм». Но он завалился за «Тысячу и одну ночь», откуда читателю его было не достать. Никто к нему не прикоснулся. Никто, хочу сказать, не прикоснулся к «Шлюму». Возможно, отваживало и название. Или еще менее привлекательная, чем название, бумага.
— Он тут же оседлал своего конька касательно распорядка, — продолжала Ирена Соледад.
Элиана Шюст снова наморщила кончик носа.
— Кажется, при взгляде на тебя он не прочь без всякого повода оседлать совсем иную кобылку, — бросила она.
Соледад прыснула со смеху.
Дондог старался сделать так, чтобы «Шлюм» был заметен на полке.
Думаю, все выглядело так, будто я расставляю книги в алфавитном порядке, говорит Дондог. Но, при тщательном рассмотрении, мои руки сводила судорога. Пальцы дрожали. Близость Элианы Шюст меня потрясла, говорит Дондог. Страницы «Шлюма» ускользали, рвались и сминались. Я буквально сучил руками, говорит Дондог. Должно быть, я был на грани приступа, бурного приступа. Во мне внезапно стало горячо и темно. Элиана, пробормотал я и попытался осторожно продвинуться поближе к Элиане Шюст. Ноги меня не слушались. Расстояние было непреодолимым. Рассмеялась в свою очередь и Элиана Шюст, но без вульгарности Ирены Соледад. Она повернула в мою сторону свою светлую мордочку маленького зверька, и тут я заметил, что ее взгляд на мне не задерживается. Она меня не видела. Я не существовал. Во всяком случае, я для нее был не в счет.
Вокруг нас похрустывали радиаторы. Владыка лиственница, заклинаю тебя, бубнил я. Я вспоминал какие-то отрывки из детства Элианы Шюст, вспоминал, как проскользнул однажды под ее кровать в санитарном бараке и там заснул, вспоминал хвалебные отзывы, которыми награждала Элиану Шюст Черная Марфа. Темнота вокруг нас пахла подлеском, лисицами, кротами. Передо мной, в каком-то шаге, смеялась недоступная Элиана Шюст. Меня не оставляло впечатление, что эта девушка была очень близка мне, наверняка до лагерей, и что в дальнейшем мы потеряли друг друга из вида, но до конца не забыли и что теперь наконец судьба вознамерилась нас воссоединить. Однако я трепыхался впустую, разделяющее нас пространство никак не желало идти на убыль. Мне пришло в голову промычать призыв, чтобы она меня услышала. Я бы не осмелился сознаться, что нахожу ее дивной, но вот промычать что-то, да, это я мог, говорит Дондог.
Едва я закончил взывать, как женщины прекратили смеяться. Похоже, их захлестнуло отвращение не то к издаваемым мною звукам, не то к моему физическому облику. Чтобы подтолкнуть меня к выходу, они вооружились метлой и, покрикивая, просто вымели меня прочь. Метелили щеткой по спине, по голове. За мною хлопнула дверь клуба, говорит Дондог.
Дондог скатился по ступеням и несколько минут оставался, растянувшись, на земле. Он оперся на локоть, он разглядывал двор, бараки, колючую проволоку, заставу между мужским и женским секторами. Потом на дороге из леса появились бригады, приблизились к поясу заграждений. Зэки проходили через ворота, складывали инвентарь между оградами и, по-прежнему строем, пересекали посыпанный песком двор, потом, после того как перед спальными бараками была произведена перекличка, разошлись в разные стороны.