Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Антонов, конечно, оставался проблемой; представить тихое его исчезновение было гораздо трудней. Я думаю, Вика испытывала настоящую боль, силясь вообразить наперед, как придется все ему объяснять. Наверное, ей казалось, что она уже объясняет что-то, когда возвращается с такой веселой без него, такой сердечной вечеринки (у шефа за кабинетом имелся еще и закуток, где еле помещался старый – твердая спинка размером с черную классную доску – кожаный диван). Она пыталась для начала обезболить правду тщательными, словно протирание перед уколом, супружескими ласками, – от которых внезапно плавилась густая, раздражительная тяжесть, оставшаяся в ней после комковатых и слабеньких усилий осьминога. Без конца проделывая первую часть объяснения (совершенно забывая обо всем через четыре минуты постельного заплыва), Вика никак не могла приступить ко второй и была принуждена опять и опять заходить сначала – между тем как понятие верности заставляло ее при Антонове чувствовать себя подругой шефа, а при шефе – мужней женой.

Принадлежа одному, она в это самое время гораздо больше принадлежала другому, оставалась с другим; я предполагаю, что Вика, лишенная чувства времени, возмещала этот недостаток привычкой счета различных единиц и потому нуждалась, чтобы от одного мужчины до другого проходило по крайней мере столько же часов, сколько длилась близость с предыдущим: чтобы отплыть от острова в свободное пространство, ей надо было выйти из тени берегов. Поэтому, мне кажется, Вика была особенно несчастна, прилетая из Сочи: сидя с Антоновым на пованивающей, во всю неделю не убиравшейся кухне, она еще пребывала внутри и в области притяжения своей поездки, в горячем, сладковато-соленом городе, где море было синим фоном для домов и кораблей и оживало только у самых ног, вызывая желание ступить на уходящую волну, как на эскалатор метро. Там, после ежеутренней любви в большом, с половину офиса ЭСКО, номере пансионата Вика ходила раздраженная, тяжелая своей неразрешимой тяжестью, словно беременная на последнем месяце, даже походка у нее менялась, к тому же болела шея, потому что шеф, пихаясь и наезжая как лодка на берег, заталкивал ее в какой-то душный угол между вздыбленных подушек. Он был (допустим) даже деликатен: трогательно ухаживал за ней, будто за больной, если южный дождик, тепленький и пресный, как водопроводный душ, затягивал серое море, на взгляд не более пригодное для купания в непогоду, чем огромная ванна с замоченным бельем; когда же выходило с утра желанное солнце, шеф, вместо того чтобы неспешно, движениями ползунка, пересечь вытягивающий его коренастые очертания комфортабельный бассейн, покорно спускался с Викторией Павловной на непрогретую помойку пляжа, перегороженного валом из водорослей и пластмассы, потому что Виктории Павловне хотелось заплыть за буйки. К ее услугам были все удовольствия побережья, включая рулетку, похожую на старинный корабельный навигационный прибор, показывающий направление счастья; поцелуи шефа – пожилого уже человека, выдыхавшего по утрам земляной, погребной запашок, – словно содержали еще какие-то слова, доверяемые не слуху, но осязанию кожи и губ; его подстриженные жесткие усишки ползали по ногам, точно дамская бритва «Жилетт». Вся покрытая его невысказанными речами, щекотной щипковой письменностью, которую даже при желании не смогла бы разобрать, Вика прилетала в северную осень, где красные и желтые листья на мокрых деревьях казались после юга вырезанными из цветной бумаги лимонами и яблоками, нарочно развешенными, чтобы обманом утешить нерадостных горожан. Она привозила на холодном, словно бы стерильном самолете свою тяжелую, донельзя раздраженную беременность, которую вынуждена была скрывать от Антонова, – хотя именно он и требовался для избавления от мук. Именно он излечивал ее в конце концов – но перед этим Вика, словно под присмотром своего осьминога, отпихивала мужа несколько ночей. Хорошая девочка усвоила с детства, что половое чувство не самое главное, поэтому Антонову в такие ночи доставались тяжелые вздохи и грузные, нагруженные сонностью, толчки, он даже не мог приобнять жену, потому что она лежала к нему лицом, скорчившись незнакомым, неудобным зигзагом, словно лежа сидела на коленях у кого-то третьего, притаившегося у самой стенки; Антонов не мог различить, спит она или притворяется, хотя обычно всегда это понимал по оттенку тишины, прозрачной для мелких тикающих звуков, если Вика бодрствовала, и густой, полной ее дыхания и присутствия как раз тогда, когда она уходила в свои, должно быть, нарядные сны. Теперь же тишина проявляла не звуки, но запах, кисловато-горячий, будто Вика болела с высокой температурой; она же, мучаясь больше, чем Антонов мог вообразить, силилась отделаться от мысли, что бедра у шефа – грибообразные, бабьи, и все устройство женственного комля как будто не предполагает присутствия холодненького, дохло-индюшачьего органа, отдающего на вкус каким-то затхлым соленьем трехгодичной давности, – и, стало быть, ей опять попался не настоящий мужчина, а какая-то подделка для бедных.

Чтобы как-то избыть приливы горячей тяжести, Вика то и дело залезала в ванну и разваривалась там, щекоча ступню о бурный подводный клубень струи, а потом еще долго лежала в неподвижности, плоская и тонкая, слегка зеленоватая, – пока покойницкая ласка остывшей воды и пупыри озноба даже ей не напоминали о проделанном над собой эксперименте. Что до Антонова, то он давно уже беспокойно (на самом деле безумно волнуясь) побрякивал двигавшейся треугольно, как знак извлечения корня, наружной задвижкой. Для него, с известного момента предпочитавшего исключительно душ, многочасовые Викины купания с долгими паузами, когда ни единый всплеск не выдавал, что она еще жива, превращались в испытание нервов, и вся остальная квартира, поступавшая в полное его распоряжение, становилась нежилой, как продолжение подъезда, который, в свою очередь, сообщался с улицей удивительно активно и шумно для позднего часа, то и дело разражаясь серией звуков из заряжающего скрипа, гулкого дверного выстрела, плоских взбирающихся и круглых, как мячи, сбегающих шагов. Викина неплещущая жизнь таилась, скрывалась, как в нормальной ситуации скрывалась бы смерть, припрятанный труп. Ничто не могло полнее выразить исчезновение после эксперимента какого бы то ни было чувства времени, чем эти купания за полночь, когда у Вики в ванной все было тепло и мокро и по окошку под кухонным потолком вода стекала кривыми набухавшими дорожками, точно там, в электрическом мороке, шел бесконечный тепленький дождик, – а Антонов сидел на плюшевом диване, будто на садовой скамейке, невольно принимая позу человека, к которому не пришла на свидание обманувшая женщина. В голове у него построения монографии, за которую можно было бы, по идее, сейчас приняться, превращались в какую-то систему хитрых задвижек, защелок, мелких увертливых рычагов. Не было сил все это двигать и разбирать, потому что в таком состоянии все представлялось одинаковым. Обычные иллюзии дежавю были ничем перед этим пустотным чувством, как-то отвечающим вертикальной гулкой пустоте подъезда; собственное отсутствие становилось самоочевидным. Одинаковыми были секунды, минуты, часы; какая-то неуловимая одинаковость проступала во всех знакомых женщинах, включая тещу Свету; одинаковыми были и обе свадьбы, где Антонову довелось реально присутствовать, – не считая свадьбы родителей, о которой он каким-то образом помнил, точно видел во сне простую, как кусок железнодорожных рельсов, ковровую дорожку, упиравшуюся в письменный стол, и лже-Терешкову, стоявшую по другую сторону стола с раскрытой папкой, словно она была певица, готовая к сольному выступлению, и одновременно женщина-космонавт с какой-то яркой медалью на темно-синем, по-мужски квадратном пиджаке.

XIV

Она же, только очень уже одряблая, с измятым замшевым лицом и с кукольными волосами искусственного золота, регистрировала брак Аликовой мамы и артистического старца, явившегося на церемонию в мефистофельском гриме и в обтерханном фраке, который он то и дело одергивал, напыживая желтовато-крахмальную грудь. Покрытые йодистыми пятнами руки регистраторши слегка тряслись, когда она держала перед собою нарядную папку, – и эта псевдопевческая поза составляла странный контраст с присутствием настоящей певицы, бодро улыбавшейся из-под плавной шляпы и умерявшей походку под вороний разлапистый шаг жениха с терпеньем хорошей медсестры. Однако именно регистраторша, вместо пения задавшая равнодушно-торжественным голосом положенные вопросы вступающим в брак, и казалась здесь единственно настоящей: прочая компания, представлявшая собою какие-то случайные, наспех собранные остатки обитателей острова, словно разыгрывала сцену из спектакля, все несли к официальному столу свои букеты с тою неуловимой профессиональной привычностью, с какою гардеробщики носят неудобные на руках чужие шубы и пальто. Может, из-за необычайно сильного солнца, не желтевшего, но белевшего на полу стеклянного и бетонного ЗАГСа, вся несомая (с отставанием чьей-то округлой, как черепаший панцирь, крепдешиновой спины) волна цветов отдавала на вид папиросной бумагой. Алик, четыре дня как выпущенный из психушки, осторожно держал себя сзади левой рукою за правое пухлое запястье, словно незаметно щупал пульс, а на другом запястье часы крутили время сами по себе; рубаха, надетая навыпуск, перед тем измятая запихиваньем в брюки, была на нем длиною как женский халат.

32
{"b":"25101","o":1}