Далее Карамзин рисует в стихотворении картину их будущей семейной жизни, какой он видит ее в своих мечтах:
Далеко от людей, в лесу, в уединенье,
Построю домик для тебя,
Для нас двоих, над тихою рекою
Забвения всего, но только не любви;
Скажу тебе: «В сем домике живи
С любовью, счастьем и со мною,—
Для прочего умрем».
Конечно, только безумно влюбленный и ослепленный своей любовью поэт мог подумать, что такая перспектива придется по душе княгине Гагариной. Внешне как будто бы отношения были восстановлены, но только внешне: наступило медленное, длительное и мучительное отдаление.
В марте 1797 года Карамзин пишет посвященному в историю своей любви к Гагариной Ивану Ивановичу Дмитриеву:
«Дружеское письмо твое, мой любезнейший Иван Иванович, влило несколько капель бальзама в мое сердце. Но мне больно, что я огорчил тебя, человека, который истинно меня любит, который сам имеет нужду в утешении. Слабость, слабость! не стыжусь ее, но досадую. Будь покоен, милый друг! надобно верить Провидению; будет с каждым из нас чему быть назначено, и что мы заслуживаем; я не хочу другого, и соглашаюсь терпеть, если не заслуживаю ни счастья, ни спокойствия. Слабое сердце мое умеет быть и твердым, вопреки всему. Теперь главное мое желание состоит в том, чтобы не желать ничего, ничего: ни самой любви, ни самой дружбы. — Да, я любил, если ты знать хочешь; очень любил, и меня уверяли в любви. Все это прошло; оставим. Никого не виню. Ты говоришь о свете, о моей к нему привязанности: я смеюсь внутренно. Если бы ты заглянул ко мне в душу! Правда, бывали минуты, бывали часы, в которые друг твой смешивался с толпою; но с моим ли сердцем можно любить свет? Я искал только средств жить счастливо в уединении; теперь ничего не ищу. Называй же меня суетным! Жизнь кажется мне скучною, безплодною равниною; там, впереди, что-то возвышается… надгробный камень и вот эпитафия:
Бог дал мне свет ума: я истины искал,
И видел ложь везде — светильник погашаю.
Бог дал мне сердце: я страдал —
И Богу сердце возвращаю.
Пока будем жить; сердце еще бьется, кровь течет в жилах. Будь здоров как я, но гораздо счастливее…»
Стихотворения «К неверной» и «К верной» из жанра личных объяснений переходят в область литературных произведений. Карамзин печатает их, но чтобы замаскировать их автобиографичность, снабжает пометой «перевод с французского».
Летом 1797 года Карамзин опять влюблен. Ее имя неизвестно, о ней — несколько строк в письме Дмитриеву: «Чрезмерно беспокоюсь, мой милый друг, о другом человеке; она поехала из Москвы больная, уверив меня самым нежным, самым трогательным образом в любви своей. Не знать, что с нею делается! Жива ли, здорова ли она! Писать, — но, может быть, ей не отдадут письма моего. Однако ж решусь. Часто вижу печальные сны и делаюсь неверным. Клянусь Богом, что готов отказаться от любви ее с тем условием, чтобы она была жива, здорова и счастлива».
Через несколько месяцев опять о ней: «Милая и несчастная ветреница скатилась с моего сердечного горизонта без грозы и бури. Осталось одно нежное воспоминание, как тихая заря вечерняя. Но я все еще не попадаю в долину Иосафатову; все еще на море, как Синдбад-мореходец! Боюсь кораблекрушения, но распускаю парусы! Досадное сердце не слушается рассудка; твержу наизусть Эпиктета»:
Mais, hélas! On a beau faire
Le coeur y revient toujours,
Il revitnt á son penchant naturel:
В дальнейшей жизни княгини Прасковьи Юрьевны мы находим объяснение того, почему она не захотела выйти замуж за Карамзина, и имеем пример благодетельного решения судьбы Карамзина, не давшей свершиться этому браку.
Княгиня Прасковья Юрьевна, наконец, решилась выйти замуж и вышла. Случилось это в 1810 году. О ее замужестве, причинах принятого решения и избранном ею кандидате в мужья рассказывает Ф. Ф. Вигель.
«Но время шло, дети росли, и когда она совсем почти начинала терять свои прелести, явился обожатель, — пишет Вигель. — То был Петр Александрович Кологривов, отставной полковник, служивший при Павле в кавалергардском полку. Утверждают, что он был в нее без памяти влюблен. Любовь, куда тебя занесло? хотелось бы сказать. А между тем оно было так: надобно было иметь необыкновенную привлекательность, чтобы в утробе этого человека расшевелить нечто нежное, пламенное. Дотоле и после ничего подобного нельзя было в нем найти. В душе его, в уме, равно как и в теле, все было аляповато и неотесано. Я не знавал человека более его лишенного чувства, называемого такт: он без намерения делал грубости, шутил обидно и говорил невпопад. Любовь таких людей бывает обыкновенно настойчива, докучлива, неотвязчива. Во Франции, говорят, какая-то дама, чтобы отвязаться от преследований влюбленного, вышла за него; в России это не водится, и Прасковья Юрьевна не без причины согласилась отдать ему свою руку. Как все знатные у нас, не одни женщины, но и мужчины, не думала она о хозяйственных делах своих, которые пришли в совершенное расстройство. Она до безумия любила детей своих; мальчики вступали в тот возраст, в который по тогдашнему обычаю надобно было готовить их на службу, девочки с каждым годом милее расцветали. Как для них не пожертвовать собою? Как не дать им защитника, опекуна и опору?.. Кологривов имел весьма богатое состояние, да сверх того, несмотря на военное звание свое, был великий хлопотун и делец».
В устройстве судьбы детей Прасковья Юрьевна добилась полного, по тогдашним понятиям, успеха. Оба ее сына сделали хорошую военную карьеру, всех дочерей она удачно выдала замуж: Веру — за князя П. А. Вяземского, Надежду — за князя Б. А. Святополк-Четвертинского, Любовь — за генерала Б. В. Полуектова, Софью — за московского уездного предводителя дворянства, полковника В. Н. Ладомирского — незаконного, но любимого сына екатерининского фаворита И. Н. Римского-Корсакова и графини Е. П. Строгановой.
Но в замужестве Прасковьи Юрьевны Вигель видит не только голый практический расчет, а вполне возможное ответное чувство: «Вообще же женщины любят любовь, и не так, как мы, видя ее в существах даже им противных, не могут отказать им в участии и сострадании; а там, поглядишь, они уже и разделяют ее».
Карамзин, уже не считая себя влюбленным, пишет Дмитриеву: «Приманки соблазнительны. Как птичка, лечу в сети; как рыбка, берусь за уду. Однако ж я еще довольно спокоен. На правой и на левой стороне вижу берег. Знаю, что такое женщина, что такое фантом любви и в самой неосторожности надеюсь быть осторожен». Он изучает итальянский язык и твердит наизусть стихи Пьетро Метастазио «Свобода», описывающие чувства освободившегося от страсти к ветреной любовнице. Правда, при этом оговаривается: «Когда сердце мое по старой привычке вздохнет, заговорит, я велю ему молчать».
В таком настроении он пишет небольшой трактат «Мысли о любви». Карамзин никогда не публиковал это сочинение, оно сохранилось в бумагах Дмитриева. Посылая его, Карамзин просил: «Не сказывай никому, что это пиеса моя. Я называл ее сочинением одной дамы…» — и объяснял повод и причину его написания: «Мысли мои о любви брошены на бумагу в одну минуту, я не думал писать трактата, а хотел единственно сказать по тогдашнему моему чувству, что любовь сильнее всего, святее всего, несказаннее всего. Философия и страстная любовь не могут быть дружны, мой милый Иван Иванович. Первая пишет только сатиры на последнюю; а тогда жить и любить было для меня одно. Рассуждать о страстях может только равнодушный человек; не в бурю описывать бурю».