Карамзин говорил, что у него опять «голова свежа». Он начал писать пятую главу двенадцатого тома «Истории…», читал отрывки у вдовствующей императрицы. «История государства Российского» близилась к завершению. «Двенадцатый том, — пишет он брату, — должен быть последним. Если Бог даст мне описать воцарение Михаила Феодоровича, то заключу мою „Историю“ обозрением новейшей до самых наших времен». К. С. Сербинович вспоминает, что в эти месяцы «можно было слышать из уст Николая Михайловича, что он теперь в лучшем состоянии здоровья, и ясное тому доказательство — приятность, которую находит в работе, как бывало и прежде, что, чувствуя сладость жизни, благодарит Бога за этот дар; сам любит перечитывать разные места своей „Истории“, оценивая, что и где хорошо; радуется, что совершил такой труд, и, исполнив по совести свой долг, нимало не заботится даже и о суде потомства».
Тем не менее в письмах этого времени людям, близким ему духовно, Карамзин возвращается к одной теме: к осмыслению и оценке своей жизни и деятельности. Особенно сердечно и открыто выражено это в письме графу И. А. Каподистрии в ноябре 1825 года. (Письмо написано на французском языке, на русский переведено В. А. Жуковским.)
«Мои скопляющиеся годы, шаткость моего здоровья, печальные обстоятельства, нас разлучающие и которым конца не вижу, все это заставляет меня думать, что прошедшее для меня уже не возвратится. Но в утешение себе говорю: „Хотя он (то есть И. А. Каподистрия. — В. М.) и далеко, но об нас помнит; а мы бессмертны. Соединение душ не прекращается с жизнию материальною: переживший сохраняет воспоминание; отошедший, быть может, более выигрывает, нежели теряет. Земные путешественники слишком рассеянны: им нет досуга заботиться о дружбе; не прежде, как бросив свой посох, мы можем предаться вполне привязанностям своего сердца: тогда растерянное во времени будет отыскано в вечности“. — Такие разговоры с самим собою занимают меня теперь гораздо более всех разговоров в обществе: они сохраняют теплоту моей души, которая мне еще нужна для моего милого семейства, для моих друзей, для моей „Истории“, подвигающейся к окончанию. — (Дар от меня потомству, если оно его примет, если же нет, то нет.) Так я стареюсь, не угасая (быть может, придет и то). О как я люблю еще моих товарищей, путешествия! как трогает меня их бедная участь! как вся душа моя полна сострадания к людям и народам!..
Мы на сих днях переехали в Петербург из Царского Села, где прожили более двух месяцев в ненарушимом уединении; как далеко была от меня скука в те минуты, когда я не страдал физически! Сколько глубоких наслаждений находил я в этом ежедневном досуге, в кругу моего семейства, иногда один совершенно! Работа, чтение, осенние, нередко ночные прогулки имели для меня прелесть неизъяснимую. Не слишком боясь смерти, иногда смотря на нее с каким-то радушием и любя повторять с Ж.-Ж. Руссо, что засыпающий на руках Отца беззаботен в своем пробуждении, я допиваю по каплям сладкое бытие земное: я радуюсь им по-своему, неприметно зависти. Подходя к концу жизни, я благодарю Бога за все, что Он мне даровал в ней; может быть, ошибаюсь, но совесть моя спокойна. Милое Отечество ни в чем не упрекнет меня; я всегда был готов служить ему, сохраняя достоинство своего характера, за который ему же обязан ответствовать: и что же? я мог описать одни только варварские времена его Истории; меня не видали ни на поле сражения, ни в советах государственных; зная, однако, что я не трус и не ленивец, говорю самому себе: „Так было угодно Богу“, и, не имея смешной авторской спеси, вхожу не стыдясь в общество наших генералов и наших министров…»
15 ноября Карамзины вернулись в Петербург, 17-го пришли первые известия из Таганрога о том, что государь болен. «С той минуты, — рассказывал позже Карамзин, — я уже не мог ничем спокойно заниматься». 27 ноября прибыл курьер с сообщением о кончине императора. В тот же день великий князь Николай Павлович объявил о восшествии на престол Константина и первым присягнул ему. В свое время Александр говорил Николаю, что тот наследует престол после него, но поскольку публичного отречения Константина не последовало, то вопрос о престолонаследии оказался нерешенным. Между Варшавой, где жил Константин, и Петербургом началась переписка.
Карамзин каждый день бывал во дворце. Вдовствующая императрица желала его постоянно видеть. Говорили об усопшем, вспоминали различные случаи из его жизни. При матери обычно находился Николай Павлович. Чем дальше, тем чаще разговор переходил на современное состояние России. Карамзин рассказывал о своих беседах с покойным государем, говорил о причинах общего неудовольствия и необходимых мерах для исправления положения. Он должен был говорить — и говорил, зная, что в конце концов престол займет Николай, о недоделанных Александром делах и о его ошибках.
— Пощадите, пощадите сердце матери, Николай Михайлович! — воскликнула однажды императрица-мать после одной из таких речей.
— Ваше величество, — отвечал Карамзин, — я говорю не только матери государя, который скончался, но и матери государя, который готовится царствовать.
М. П. Погодин, основываясь на воспоминаниях современников, рассказывает, что после этого разговора Карамзин возвратился домой в возбужденном состоянии: «Лицо его горело, щеки были красны, глаза сверкали каким-то неестественным блеском, голос дрожал… Он рассказал жене сцену свою во дворце. „Государыня меня останавливала, — сказал он, — как будто я говорил только для осуждения! Я говорил так, потому что любил Александра, люблю Отечество и желаю его преемнику избегнуть его ошибок, исправить зло, им невольно причиненное!“».
Карамзин постоянно думал об Александре. С его кончиной кончалась, уходила историческая эпоха, к которой принадлежал и сам Карамзин. Она истаивала с каждым днем.
Карамзин достал из-под спуда рукопись «Мнения русского гражданина», приписал к записке, объясняющей ее появление и обстоятельства, «новое прибавление»:
«Я ошибся: благоволение Александра ко мне не изменилось, и в течение шести лет (от 1819 до 1825 года) мы имели с ним несколько подобных бесед о разных важных предметах. Я всегда был чистосердечен. Он всегда терпелив, кроток, любезен неизъяснимо; не требовал моих советов, однако ж, слушал их, хотя им, большею частию, и не следовал, так что ныне, вместе с Россиею оплакивая кончину его, не могу утешать себя мыслию о десятилетней милости и доверенности ко мне столь знаменитого венценосца: ибо эти милость и доверенность остались бесплодны для любезного Отечества. Правда, Россия удержала свои польские области; но более счастливые обстоятельства, нежели мои слезные убеждения, спасли Александра от дела равно бедственного и несправедливого: по крайней мере, так сказал он мне в ноябре 1824 года. Я не безмолвствовал о налогах в мирное время, о нелепой Гурьевской системе финансов, о грозных военных поселениях, о странном выборе некоторых важнейших сановников, о Министерстве просвещения, или затмения, о необходимости уменьшить войско, воюющее только Россию, о мнимом исправлении дорог, столь тягостном для народа, — наконец, о необходимости иметь твердые законы, гражданские и государственные.
…Если не я, то другие увидят скоро, для чего Бог внезапно отнял Александра у России! Мне хочется более плакать, нежели писать об нем. Я любил его искренно и нежно, иногда негодовал, досадовал на монарха и все любил человека, красу человечества своим великодушием, милосердием, незлобием редким. Не боюсь встретиться с ним на том свете, о котором мы так часто говорили, оба не ужасаясь смерти, оба веря Богу и добродетели…»
«Александра любил я как человека, как искреннего, доброго, милого приятеля, если смею так сказать: он сам называл меня своим искренним, — писал Карамзин брату. — Его величие и слава, конечно, давали этой связи еще особенную прелесть. Не думал я пережить его и надеялся оставить в нем покровителя моим детям. Да будет воля Божия! Привязанность моя к нему осталась бескорыстною: новый государь России не может знать и ценить моих чувств, как знал и ценил их Александр. Я слишком для него стар и думаю только кончить, если даст Бог, 12-й том „Истории“, чтобы куда-нибудь удалиться от двора, в Москву ли, или в Немецкую землю для воспитания сыновей: здесь учение дорого и не так легко. Впрочем, предаюсь и тут на волю Божию. Ныне мы живы, а завтра где будем. Если не Александр, то Небесный Отец наш не покинет моего семейства, как надеюсь».