Литмир - Электронная Библиотека

Однако исподволь в Рябкове происходили перемены: его все больше стало тяготить общежитие. Теперь уже и в собственной комнате он чувствовал себя примерно так же неуютно, как на лестнице: ему казалось, что надо перекурить и куда-то пойти. Странно было, что отсюда можно только на работу; черное строение общаги с бензиновым отливом больших и слабых оконных стекол, с крыльцом как пьяная гармошка теперь представлялось Рябкову каким-то тупиком, едва ли не тюрьмой. Вместо того чтобы где-то бывать и развлекаться, он теперь и выходные просиживал почти безвылазно среди своих четырех одинаковых углов, обижаясь на Маргариту, занятую мужем. Однажды с тоски он затеял генеральную уборку, чего не делал много лет, но только без толку переваливал вещи с места на место и в конце концов добился лишь того, что разложил и расставил их рядами и оголил половину стола, отчего его сырая комната сделалась похожа на деревенский магазин, полутемное сельпо. Новая подруга Рябкова, с морщинистым и крашеным лицом, но удивительно юным телом (в голых и тонких ее плечах, левое немного выше правого, было что-то от арфы), вовсе перестала его занимать. Раз, заговорившись с Маргаритой, он совсем забыл о свидании с подружкой и вспомнил только, увидев на своих дверях замок, — потому что его недавно видела она. Но не было никакой записки, вообще ничего не было, кроме прохлады в непривычно чистой комнате да нетронутой бутылки сухого вина, горевшей, как лампа, на чистом столе, — и Рябков, улыбаясь, решил на этом покончить с подружкой, насладившись напоследок совершенной чистотой ее исчезновения. Зато теперь ему прибавилось времени для раздумий. Ему уже казалось, что он вполне готов связать судьбу с Катериной Ивановной. В сущности, Маргарита имела право распоряжаться его судьбой, — могла его женить, как могла передать властям или отправить с секретным заданием куда-нибудь в Латинскую Америку.

глава 14

В женитьбе были для художника Рябкова очевидные преимущества. Он, отстававший по времени от других людей и имевший дело не с событиями, а большей частью с их последствиями, мог надеяться равномерностью семейной жизни, одинаковостью дней сделать незаметным этот опасный разрыв, — и Катерина Ивановна тем, что ежедневно выглядела как вчера, обещала чаемые Рябковым выгоды брака.

По правде говоря, в союзе с ней Рябков надеялся из своего подержанного, словно кем-то уже прожитого времени вернуться в еще более далекое прошлое. Он по-прежнему любил родной центральный пятачок бесприютного города, как любят в уроде добрую душу, — глуховатый, несмотря на ширину и прямизну проспекта, раскрытого вдаль; любил укромный, маленький, размером с мраморный тазик, разводящий сырость фонтан, — и нестриженый сквер, где трамваи со стуком продираются сквозь твердые ветви рябин, — и земляные темноватые дворы, так хорошо ему знакомые, с гаражами, каменными лестничками, никому не нужными заборами, буквально висящими на столбах, с тем же пологим наклоном, что и голубоватое на веревках белье, — и знал один непролазно захламленный тупичок, где сквозь доски забора и старые покрышки росла как ни в чем не бывало дремучая малина, каждое лето дававшая несколько крупных, как наперстки, бархатисто-сладостных ягод. Рябков, все так же ориентируясь по городу из этих мест, бывал здесь довольно часто, бродил, и сидел, и дышал — но, наблюдая все по отдельности, не мог насытиться и уходил со смутным чувством разорения и беспорядка. Ему, словно ночью некупленых сигарет, не хватало вида из своего окна: неповторимого соединения вот этих, якобы доступных, зданий, которое уже из кухни его длиннющей коммуналки было несколько иным, представляло собой разреженный и упрощенный вариант, где бело-синий фасад театра казался грубо переправленным на очерк университета, почти совершенно его закрывавшего, — тогда как на подлиннике они стояли друг напротив друга и были парой, и парами же были фонтан и клумба, гостиница и почтамт. Рябков хотел бы просто стоять и глядеть в окно, почти не присутствуя в комнате, наверняка теперь неузнаваемой из-за нового Танусиного мужа, оказавшегося смутным общим знакомым — гнусно похожим на Пушкина спекулянтом с барахолки, где этот тонконогий чертик расхаживал каждую субботу с полными руками импортного женского добра. Тануся — вероятно, по наущению спекулянта, считавшего в уме недополученные алименты, — окончательным письмом запретила Рябкову встречаться с дочерью, и он удивлялся сам, с какою легкостью забыл это тяжеленькое существо, лобастого Сократика с погремушкой, которое честно пытался любить.

Но он не мог забыть самого себя, сидящего на подоконнике, зачарованного сходством между голубем и книгой, тихо набиравшей воздуху в раскрытые страницы, между небом и глубокой, мреющей землей. Сергей Сергеич, конечно, знал, что Катерина Ивановна живет совсем в другом районе, из тех, где жидкая зелень не скрывает обшарпанных подъездов и вечно не бывает горячей воды. Все-таки он надеялся, хотя бы за счет высоты непервого этажа (нынешний первый значил для него неестественную жизнь как бы на голой земле, посреди чужих хлопот, к которым Рябков не желал иметь ни малейшего отношения), — все-таки он рассчитывал со временем создать себе в окне картину примерно прежнего качества, хотя и более низкого жанра, что, в общем, соответствовало его растущему с годами — как он думал — практицизму. Проще говоря, ему хотелось провести остаток дней не в общежитии, а в собственном семейном доме, насколько вообще могла считаться домом стандартная квартира со стандартным же балконом, где прохожие смогут видеть, как Рябков глотает пиво и подтягивает штаны.

Теперь он стал глядеть на Катерину Ивановну более внимательно, соединяя в целый образ то, что природа нагромоздила кое-как — не на творческом столе, а словно стоймя на полу. Природа словно торопилась воздвигнуть эту горку и поскорее посадить какую-нибудь голову на покатые плечи, с которых подплечики, рюшки, все эти детали женской архитектуры неизменно сползали вперед, что придавало шелковой спине Катерины Ивановны покорный вид, серебряный отлив. Рябков отметил, что ему понравились ее глаза — и глаза действительно были хороши; неумело накрашенные, они порою делались особенно прозрачны, зелены солоноватой зеленью, не сочетавшейся ни с платьем, ни с платочком, вообще ни с чем. Кропотливый труд по гармонизации женщины, не знавшей мужчины, бывало, рассыпался прахом, когда из коридора до Рябкова доносились грузные, порою пропадавшие как в вате шаги Катерины Ивановны. Оттого, что она вот-вот войдет, растерянный Сергей Сергеич напрочь забывал, какая она из себя, и, отвернувшись, старался как можно дольше на нее не смотреть, — но внезапно недовосстановленный образ соединялся с неожиданной реальностью, и Рябков получал на экзамене двойку. Постепенно он научился справляться с волнением, воображая художественный альбом, где папиросная бумага приподнимается, нежно затмевая дымчатый портрет, — и вот перелистывается совсем, являя старомодную женщину с родинкой на веке и тяжелым бюстом, составляющим с шеей и плечами одно простое целое. Сергей Сергеич очень гордился своим эстетическим подходом и первый теперь здоровался с Катериной Ивановной, на что она только испуганно перемигивала и поспешно заговаривала с кем-нибудь другим.

Удивительно, но там, где любой мужчина, поедающий глазами сотрудницу, был бы давно замечен и уличен, Сергей Сергеич оставался невидимкой. Меньше всех замечала его интерес сама Катерина Ивановна. Он был для нее как внезапное препятствие; ее наследственная склонность ходить по раз и навсегда проторенным путям, среди навеки определившихся вещей, просто не давала ей возможности увидеть этого человека, всякий раз возникавшего наново и неизвестно откуда. Слепо устремляясь вперед, Катерина Ивановна с размаху налетала на поклонника, и он, схватив ее за плечи, теряя равновесие, наступал на ее разношенную туфлю, пребольно отдавливал пальцы, похожие на большие бобы в перезрелом стручке. Катерина Ивановна сильно ойкала и, извинившись затем тихим сиплым голоском, хромала дальше, словно на каждом шагу спускаясь на одну невидимую ступеньку, а Рябков понимал, что видит перед собой образец будущей супружеской кротости, при которой сам он превратится в совершенное ничто. Сам он не извинялся никогда, просто не успевал — зато, провожая глазами скособоченную, задравшую одно плечо Катерину Ивановну, вдруг осознавал, что асимметрия, всегда пугавшая его в человеческих существах, есть на самом деле физическая боль. Тут же сердце его, болевшее без любви, стискивалось, будто кулак с зажатой железкой, и давало ему почувствовать, что и сам он с годами становится неправильным по отношению к своему идеальному образу, к своему портрету, который кто-то, заменяющий Бога, норовит перевернуть и посмотреть на свет.

86
{"b":"25100","o":1}