– И кто же эта особа, имя которой ты, разумеется, не можешь открыть, – насторожился Арве, – случаем, не мать ли она девочки Ляйне? Ведь судачат на хуторе, что ты по вечерам ходил к ней домой.
– Ну вот еще, стану я встречаться со старухой! Я, как и ты, помоложе люблю. Ну да ладно, пойду я, дела у меня. Пока еще хоть чуть-чуть светло, надо ластиком все хорошенечко стереть на тех листах, чтобы буквы и слова не путались, не мешали друг другу… А ты посиди с ластиком, подумай хорошенько, да только глупостей не наделай. Глупости – они ни к чему.
– Да ты подожди, не уходи. Не могу же я отпустить тебя, не искупив нашу вину, если она, конечно, была. Нет, давай мы сначала подождем девочку Ляйне. Вот сейчас она придет, девочка Ляйне, и что-нибудь да придумает, может, тебе даже и не придется стирать свой рассказ-мечту, как ты это называешь. Да, наверняка не придется, ведь девочка Ляйне – она такая умница, и ластик у нее тоже волшебный. Не злись, ведь она сейчас уже придет.
Но когда пришла девочка Ляйне, по ее светящемуся лицу и не разжигая камина Арве сразу все увидел. Он увидел, что на ластике действительно написано 2.50 по-ихнему, по-нижнехуторовски, и что завод-изготовитель с Верхнего Хутора, и что девочка Ляйне такая глупая – так глупо врать. Так глупо улыбается и смеется. Ну просто дура глупая.
– Ну, зачем, зачем, Ляйне, ты выдумала Вышнюю Финляндию? – задал вопрос Арве, не успела еще девочка Ляйне юркнуть под одеяло, отчего лицо девочки Ляйне потускнело.
– Как?!
– Зачем, зачем ты выдумала про Вышнюю Финляндию? Ведь ты никакая не финнка, ты марийка. Неужели ты и вправду думала, что я никогда с тобой не буду дружить, если ты не финнка, а марийка?
– Да, – еле слышно сказала в ответ Ляйне, отчего в комнате стало еще темнее. – Ты не стал бы со мной дружить так же, как не стали бы со мной играть братец Вяйне и сестрица Хелла и не стали бы баловать нас подарками тетушка Ульрика и дядюшка Вилько, будь я марийка, а не финнка.
– Но ведь их же нет, разве ты совсем глупая, или ты меня считаешь таковым, их же нет: ни дядюшки Вилько, ни тетушки Ульрики, ни братца Вяйне, ни сестрицы Хеллы, – испытующе посмотрел на Ляйне Арве, – ты ведь не хуже меня понимаешь, что их нет, твоих родственников из Вышней Финляндии.
От этого пристального взгляда Ляйне еще больше смутилась, закрылась руками. Но лицо ее даже сквозь щелки между пальцами продолжало немного светиться.
– Они есть. Не говори так, будто их нет, моих тетушки Ульрики, дядюшки Вилько, братца Вяйне и сестрицы Хеллы. Ведь без них ты бы давно уже покончил жизнь самоубийством. От безысходности, и я тоже – от безысходности, ведь у тебя нет ни работы, ни денег, ни перспективы, и у меня нет перспективы.
– Самоубийство? Ты хоть понимаешь, что значит это слово, это заклинание заклинаний, как ты смеешь произносить эти заклинания: перспектива и безысходность, ты, погрязшая во лжи, как ты смеешь даже упоминать о моем самоубийстве, перспективе и безысходности, ведь я тебя никогда не обманывал, а ты? Ведь мы с тобой поклялись друг друга никогда не обманывать…
– Извини…
– Вот дура, – схватился за голову Арве, – ты хоть понимаешь, что ты наделала? Зачем мне теперь жить, когда я не могу ни во что верить? Зачем мне твои заклинания – эти “извини”, когда я тебе не верю?.. Как я смогу теперь жить и верить в нашу?.. – Арве уже боялся говорить заклинаниями.
А девочка Ляйне, прижав голову к коленкам, плакала.
– И зачем ты мне подарила этот чертов ластик, которым сейчас твой ненаглядный Оверьмне стирает свои заветные мечты, чтоб, не разжигая камина, написать рассказ из реальной жизни, в которой охотник Ласле точнехоньким выстрелом, не испортив искрящейся шкурки, убивает маленькую-маленькую белочку, ведь это его сокровенное желание – убить маленькую светящуюся белочку…
Почта
(Из цикла «С миру по нитке-параллели»)
Осени поздней пора.
Я в одиночестве думаю:
«А как же живет мой сосед?»
Басё
1
В те осенние месяцы я жил на улице Гаугеля в общежитии среди роскошных особняков. Никогда раньше мне не приходилось жить в столь тихом месте. Никто, ни единая душа, ни даже двигатель редкого автомобиля, работающего тихо, словно листопад, не пытался потревожить вдохновенного уединения.
В результате мой японский продвигался шажками девушки в кимоно, семенящей поутру на рыбный рынок. В те дни у меня было предубеждение. Мне казалось, что японцы питаются прелыми листьями и улитками. Если целыми днями сидеть на лавочке под кленом и смотреть на низко плывущие облака, да еще пытаться определить на ощупь, что это коснулось твоего лица: дождь, ветер или радуга из листьев, – то рано или поздно облака напомнят суетливых, толкающихся боками покупателей морской – от акульих плавников до китовых боков – снеди.
Надо сказать, что тогда я и сам делал лишь первые шаги, протискиваясь в японскую культуру сквозь толстые тома. Но, начав, как и полагается, с простых слов вроде “здравствуйте” и “до свидания”, я, молодой ученый, уже задумывался над научно-популярной книгой.
Поскольку в комнате университетского общежития было не так много места, я решил мысленно развешивать иероглифы на деревьях. Осенние деревья сами по себе – иероглифы, но похожи и на людей. Вскоре я начал узнавать их в лицо. По оттенкам крон-кимоно я начал определять их пол.
Дело дошло до того, что по утрам и по вечерам, выходя подышать свежим воздухом и попутно заучивая незнакомые слова, я здоровался со своими новыми друзьями-деревьями. Здравствуйте, уважаемый, здравствуй, уважаемая, и ты здравствуй, дружище…
Каково же было мое изумление, когда в однажды я увидел, что мои друзья чем-то очень озабочены. Странная тревога просто пропитывала воздух.
– Что случилось? – спросил я.
Оказывается, наступала пора, когда деревья расстаются со своим нарядом. Для японцев это особенно болезненно. Вы бы знали, как они чтят традиционную одежду! Но самое неприятное заключалось в том, что я ничем не мог ободрить их. Будь они французами, я бы погладил их по щекам. Однако для японцев такое обращение неприемлемо. Даже на вокзале они не позволят себе дружеского прикосновения.
Вот так за своими занятиями я не замечал, как порывы ветра становились все отчаяннее.
Я лишь мог согнуться в традиционном уважительном поклоне, выражающем скорбь и сочувствие к большому кленовому листку, но тот сорвался с места и, показав мне красный воспаленный язык, улизнул в ближайшую подворотню.
Это было что-то новенькое. Свернув за листом под арку, я вдруг наткнулся на переплетную мастерскую. Гуляя многочисленными переулками вокруг своего дома, ранее я никогда не замечал поблизости какой-либо мастерской…
Я даже вскрикнул – таково было мое изумление перед явившимся знаком. Впору было бежать собирать листья и нести их в переплет. Но мастерская была закрыта, а над серой входной дверью висел недремлющий глаз циклопа киотского – сигнализация.
Что-то подсказывало, что примыкающее к мастерской здание мне знакомо. Обойдя его, я убедился в своем предчувствии. Это была почта, посещаемая мной регулярно.
2
Августа уже несколько месяцев жила под бдительным присмотром санитаров в клинике на улице Июльских дней. Раньше эта клиника считалась образцовой, лучшей из всех подобных учреждений для душевнобольных. Теперь нянечки огрубели, а в углах комнат, там, где обычно штукатуры оставляют пустоты, появились трещины.
Августу привезли на принудительное лечение, забрав прямо из парка, где она в чем мать родила пугала мамаш грудных детей.
Августе 28 лет, так записано в личном деле. Имя ей дали в честь месяца, в который она появилась в клинике. Она хороша собой. Ее болезнь не прогрессирует, но и не поддается лечению. Когда ее привезли, врач попытался поговорить с ней.