До сих пор этот старый фельетон Ильфа и Петрова обжигает огнем гражданского гнева, с каким писатели заступились за достоинство советского гражданина и обрушились на лакейское рвение театральной администрации.
В ту пору, когда Ильф был уже очень известным писателем, он прочел только что вышедшую книгу молодого тогда писателя Юрия Германа – «Наши знакомые». Ильф лично не знал его. Но, услышав, что Герман приехал на несколько дней в Москву из Ленинграда, Ильф разузнал, в какой гостинице он остановился, и пошел к нему специально, чтобы сказать этому незнакомому молодому писателю, как ему понравился его роман и почему он понравился ему.
Я уже говорил о доброте – чувстве, общем у Ильфа и Петрова. Надо уточнить: какая это была доброта? Не та инертная, вялая, стоячая, которая рождается из бесхарактерности. Нет, им была свойственна доброта деятельная, борющаяся, которая и сообщила их писаниям дух непримиримой борьбы против всяческой глупости, хамства, беспринципности.
Внимание Евгения Петрова к проблемам материального быта, за которое иные называли его «поэтом сервиса», проистекало не из какой-нибудь его особой привязанности к комфорту, а из никогда не покидавшего его желания облегчить существование людей и из того, что он представлял себе это не в приподнятых, отвлеченных общих фразах, а конкретно, вещественно, по-земному. В основе всей литературной деятельности Ильфа и Петрова лежала любовь к человеку. Заботливая, деятельная, воинствующая любовь к человеку, которая, как мне кажется, и является главной причиной популярности этих писателей в народе.
1957
* * *
Всякий раз, когда мне случалось проходить через площадь Согласия, со стороны ли Елисейских полей или из сада Тюильри, я вспоминал Ильфа и Петрова.
Вот что они рассказали мне задолго до того, как я побывал в Париже. Говорил глазным образом Женя Петров. А Иля лишь изредка вставлял замечания. Иногда, впрочем, они перебивали друг друга и даже спорили довольно запальчиво.
Я отлично помню этот разговор. Закрыв глаза, я и сейчас явственно слышу резкий голос Жени Петрова, смягченный южными интонациями, и холодноватый тенорок Ильфа. Мне кажется даже, что я мог бы воспроизвести их рассказ дословно, от первого лица. Но я боюсь упреков в неточности («спустя столько лет вы не могли» и так далее), и я передам этот разговор в косвенной речи.
По словам Петрова, оба они, и он и Ильф, бегали на площадь Согласия чуть ли не ежедневно.
(Ильф: Мы заболели площадью Согласия.)
Иногда они брали стулья в саду Тюильри, садились у балюстрады, вытягивали ноги и подолгу смотрели на площадь в безмолвном восхищении. А иногда становились посреди зданий Лувра на площади Карусель, смотрели сквозь Триумфальную арку и видели площадь Согласия и за ней всю стрелу Елисейских полей, а в конце их, на площади Звезды, вторую Триумфальную арку, а сквозь нее улетающую вдаль авеню Великой Армии.
Главная прелесть площади Согласия, по словам Петрова, в том, что она не обстроена домами, а открыта пространству со всех сторон, за исключением северной. Там стоят, обрамляя вход на улицу Руаяль, два симметричных дворца. А с остальных трех сторон – небо, вода, зелень.
(– Не в этом ее главный смысл, – вмешивался Ильф.)
Петров горячился. Стремясь заглушить Ильфа, он кричал, что заранее знает, что хочет сказать Ильф, – что по краям площади восемь статуй – символы городов. Удивительная память Петрова тут же подсказывала ему: Нант, Бордо, Марсель, Лион, Страсбург, Лилль, Руан, Брест.
(Ильф качал головой: – Нет, не в этом дело. – Фонтаны Луи-Филиппа! – кричал Петров. Но Ильф качал головой.)
Тогда Петров принимался описывать главное диво площади Согласия: Луксорский обелиск. Ему три тысячи пятьсот лет! Он розовый!…
(Ильф: Строгий и странный.)
– Он из Фив! Храм Аммона! Рамзес Второй! Двадцать четыре метра высоты! Двести тонн веса…
Исчерпав все аргументы (– Вид на церковь Мадлен! Кони Марли у Елисейских полей!), Петров напоследок швырял в нас голову Марии-Антуанетты, которая скатилась на этой площади, и изнеможенно умолкал, уставившись на невозмутимого Ильфа взглядом одновременно яростным и вопрошающим.
И тогда тот спокойно объявлял, что самую удивительную работу на площади Согласия проделал не скульптор Кусту, не инженер Леба, не архитектор Габриэль, а другой великий работник, которого зовут Время. Это оно собрало и примирило все различные, противоречивые, спорящие друг с другом части площади Согласия – разных стилей, веков и даже стран – в одну удивительную, непревзойденную гармонию.
Я слушал как завороженный. Я сам, еще не увидев площади Согласия, уже начинал заболевать ею. Но рассказ здесь не кончался. Изюминка впереди.
Оказывается, главная беда, по словам Петрова, была в том, что ему с Илей не на кого было излить свои восторги.
Ильф подтверждал, что их распирало от восхищения, что оно булькало в них, и они боялись, что их разорвет.
В самом деле, не парижанам же рассказывать, как хороша площадь Согласия. И не друг другу. А знакомых приезжих, как назло, не было.
И вот однажды, уже перед самым отъездом из Парижа, Ильф и Петров встретили в консульстве только что приехавшего из Москвы работника философского фронта и его жену.
Женя и Иля тотчас вызвались стать их добровольными гидами. Рассказывая об этом, Петров уверял меня, что возможность показать другим то, что нравится тебе самому, – одна из самых больших радостей в жизни.
Философ не смог пойти. Пришлось удовольствоваться его женой. Ильф уверял, что ее звали Пульсатила Ефимовна. Надо сказать, что Ильф принадлежал к числу писателей, которые коллекционируют необычные имена, подобно Гоголю с его Ляпкиным-Тяпкиным, Земляникой и Яичницей, или Чехову с его Фильдекосовым и Дрекольевым. У Ильфа в «Записной книжке» значится мальчик по имени Вердикт, некто Сухопарыч и мадам Везувий. Ильф утверждал, что помнит слова, с которыми работник философского фронта обратился к жене:
– Пульсатилочка, есть предпосылки погулять с товарищами по Парижу.
Видимо, он был польщен тем, что его жену будут сопровождать знаменитые писатели. По описанию Ильфа и Петрова, Пульсатила Ефимовна была крупная дама с величественными манерами. Характеристики друзей несколько расходились. Петров говорил, что выражение Лица Пульсатилы Ефимовны было кисло-церемонное, как у королевы, у которой заболел живот. Ильф же находил, что она похожа на памятник, который на полчасика спустился к людям, а потом вскарабкается обратно на пьедестал и снова величаво застынет на века.
Но оба сходились в том, что она должна увидеть площадь Согласия всю сразу, а не приближаясь к ней Постепенно и привыкая к ее очарованию.
Поэтому они подвели ее к площади Tпo узенькой улочке Буасси-д'Англа и остановились за углом у здания автомобильного клуба.
Здесь они попросили ее закрыть глаза.
Затем они подхватили Пульсатилу под руки и бережно повели ее по площади к ее центру, к Луксорскому обелиску.
Рассказывая об этом, Петров признавался, что у него было некоторое опасение, как бы поразительная красота площади Согласия, внезапно нахлынув на Пульсатилу, не вызвала бы у нее нервного потрясения. Но он успокаивал себя тем, что красота не убивает. По-видимому, и у Ильфа мелькнуло то же опасение, потому что по Дороге он вдруг спросил Пульсатилу, как у нее с сердцем. Получив утешительный ответ, оба писателя успокоились.
Но вот и Луксорский обелиск. Здесь они остановились. Петров торжественно скомандовал:
– Откройте глаза!
Она открыла. Ильф и Петров самодовольно переглянулись.
Пульсатила Ефимовна медленно поворачивалась вокруг своей оси, величественно, как полководец на параде, оглядывая дефилировавшие перед ней дворцы Габриэля и в глубине между ними прелестный портик церкви Мадлен, и сад Тюильри, с просвечивающим сквозь деревья историческим «Залом для игры в мяч», и за зелено-голубой лентой Сены – античные колонны Бурбон-ского дворца, в которые церковь Мадлен глядится как в свое отражение, и упоительную перспективу Елисей-ских полей.