Рассказ также мог быть о том, как ноют грязные дети на куче пестрого барахла: они хотят есть... А ночью отворяется дверь и входят люди, прячущие свои лица. Называют себя защитниками ислама, обещают еду или деньги; порою хозяина лачуги они уводят с собою силой, уводят в горы... Либо на заре врываются парни с белыми лицами и красными звездами, переворачивая все вверх дном, что-то ищут. Они не находят оружия, они находят жену.
Да и мало ли причин, вынуждающих человека взять в руки оружие, некие металлические предметы, противные самой природе человеческой. Я уверен, так просто за них никто не берется, а война — штука такого рода, что и светловолосые парни с голубыми глазами ей нипочем... Тогда я не знал всего этого и врать не хочу; я только видел, как он умирал. Восемь лет его уже нет на свете, мое спасение — рассказать об этом.
Ротный пожелтел постепенно; это было весной, ранней и быстрой, во время нашего самого первого рейда. Он остановил вдруг колонну и вызвал меня по рации: приказал подобрать ребят понадежнее и выскочить с ними, когда он снова тормознет, уже возле отары. Ротный был именинником, я-то знал, надо было забросить пару барашков к нему в люк БТРа, в подарок; да, к пастуху направить двоих с автоматами, если тот окажется рядом, на всякий случай. Сам ротный уже не слазил с брони, распустил по обе стороны подбородка усы, некогда подпиравшие его переспелые яблоки-щеки, теперь они, увы, пожелтели, обвисли, и по глазам было видно — он болен. Хотя и подносил время от времени к своему обмякшему носу поздравительную открытку, вынимая ее из конверта с цветочками: такую — двухполовинчатую, с секретом, как будто махровую, — и что-то говорил о жене и о французских духах, и улыбался устало; на следующий день его увезли, но это случилось гораздо позднее, хотя было еще не особенно жарко.
А в тот злополучный полдень мы стояли в долине. Позади был кишлак, и довольно богатый: трое суток, пробираясь по горным дорогам среди диких отвесных скал, мы вообще не встречали жилья; но вот — дорога упорно пошла под уклон, поворот, и перед глазами — белая вилла с колоннами, понял! Будто зависшая над обрывом, а внизу серебристый просвет речушки, бездна и горы, горы... Не помню, как въехали, но в самом кишлаке по обеим сторонам — ряды брошенных лавок, запертых, правда. Мы и там искали оружие, а под вечер вдоль ряда машин послышалась музыка, от кого-то пахнуло одеколончиком, засвистели японские примусы, поблескивая хромировкой в лучах заходящего солнца. Возле них неожиданно выросли большие квадратные банки с голландскими мясными консервами, такие красивые, что казалось, здесь же, между пыльными упругими скатами и пирамидками автоматов, мирно пасутся коровки, жмурясь при сладкой мысли попасть в солдатский желудок. Под ногами валялись попримятые или даже скомканные крохотные верблюды — парни вскрыли по второй пачке «Camel"... Все это очень даже пришлось по вкусу, после сопревшей махорки и вздутых банок с килькой в томатном соусе.
И вот, в тот самый полдень, мы стояли в долине, вернее, лежали. Хотя мне это место явно не нравилось. Оно напоминало дно каменного мешка: вокруг частокол мрачных вершин, плато крохотное, всё как на ладони, — простреливается от и до... Какого черта торчим, чего ждем? Дураку ясно, сматываться пора. Или вперед — в ущелье, нам терять нечего, или уж обратно — на базу. Слишком хорошо все идет, не к добру...
Такие примерно мы вели разговоры, распластавшись под своим БТРом, прячась от уже набиравшего силу солнца и расписывая именами подруг грязное днище панциря, когда к нам вдруг подошел ротный и пнул ботинком по скату:
— Э, Малыш, вылезай! Захвати автомат и бегом за мной!
Он иногда обращался так. Когда нужна была помощь, чаще всего не по службе, а вопреки ей. И он не пытался скрывать своих слабостей, я-то их знал. Он любил покичиться, выказать свой характер — силу его и изъяны, убеждая как будто, что недостатки делают его еще лучше, неповторимее. Короче, он не стеснялся меня, наверное, потому, что мы были с ним чем-то похожи и кроме уставных отношений — «товарищ капитан...», «товарищ сержант...» — у нас присутствовало порой и другое, неуловимое для остальных общение.
Послушный Малыш торопливо всунул босые ноги в ботинки с потемневшим проводом вместо шнурков, пару раз затылком стукнулся о грязное днище, как раз там, где старательно вывел «Марина», и, все-таки выбравшись из-под машины, побежал нагонять твердый, уверенный шаг своего ротного, на ходу придерживая то горячую каску, спадающую на затылок или вот на глаза, а то грузную амуницию: автомат, подсумок с патронами, флягу, штык-нож, противогаз — в общем, почти все, что заставляли таскать с собой и что положено иметь советскому солдату во время боевых действий.
Ротный обходил дальний склон, направляясь к окраине кишлака, к тому месту, где глиняный низкий забор разоренного села оказывался у самой дороги. Я знал это место. Часа два назад мы ходили туда взглянуть на раненого душмана. Его привезла первая рота, вернувшаяся на рассвете. Она вошла в ущелье сутки назад, с ходу, пока мы громили лавки; всю ночь и весь день пробивалась вглубь, а к следующей ночи нарвалась на засаду. Был непродолжительный бой: БТРы разворачивались поочередно, прикрывая друг друга, и душман тот, видно, сорвался со скал. Обозленные парни привязали его к броне третьей машины — вытряхивали дух двадцатью километрами обратного пути, а потом бросили под забор, чтоб он провел там остаток жизни. Ранение душмана было, скорее всего, пустяковым: крупнокалиберный пулемет только зацепил правую ягодицу, — но все же теперь, лежа в горячей пыли, на жаре, переползая от забора к деревьям и в их тени спасаясь от солнца, он умирал.
Был допрос, вел его начальник штаба дивизии, который командовал всей операцией, и раненый подтвердил — да, он душман, он убивал... Но в карманах у раненого нашли лишь ломоть лепешки да кисет, совершенно пустой... Раненый не стал отвечать на вопрос, где оружие, из которого убивал, он показал глазами на нас: наверное, думал, что это мы его привезли. Первая рота спала. Начштаба повернулся к нашему ротному, что-то сказал и махнул рукой, развернулся и направился к вертолету, и вслед за ним вся его свита.
Тогда, часа два назад, я, конечно, еще не понимал, что повлечет за собою это движение руки полковника. Но вот время прошло, и мы стоим над умирающим человеком, я и ротный, опустив пока дула к земле; стоим, смотрим, думаем, радуемся каждый себе: у меня-то есть еще время пожить... В тот момент я не знал и не мог, а ротный уже носил в себе вирус. Ровно через неделю, на обратном пути, он совсем пожелтеет, — заколет ягненка, отпразднует свой день рождения и отвалит в Союз. Высунется напоследок из открытой двери вертолета — помашет рукой, но не мне, а своим товарищам, офицерам. А часа через три, как только стемнеет, по нам, по колонке, начнут бить из противотанковых ружей, когда все будут спать, кроме водителей, дотягивающих последние километры до лагеря... Раздастся удар, и вдруг задымится спинка сиденья, и я буду лить воду из фляги, а парни будут кричать: «Стреляй!» И тогда, всем нутром вдавившись в гашетку, я начну остервенело стрелять, стрелять и стрелять до самого лагеря: по собакам и ишакам, домам и деревьям, пока не увижу зеленые ракеты, посыпаемые из наших цепей охранения: «Не стреляйте, свои!..» Уже на базе я найду тот оплавок, то, что осталось от пули, окончившей свой полет за моей спиной, совсем рядом. И потом, показывая этот оплавок друзьям, и дырку в броне, и прогоревшую спинку сиденья, я снова и снова буду радоваться, как ребенок, что это ведь дар судьбы, что это не наказание...
Носком ботинка ротный подцепил его подбородок и подержал на весу; лицо раненого исказила судорога. Оно потемнело и сморщилось. Морщины на щеках сжало в пучки, стянуло к скулам, выворачивая прорезь впалого рта... Но вот боль отошла, судорога ослабла, раненый приоткрыл глаза.
— Хочешь, Малыш, давай... — Ротный сморщил лицо, растягивая губы вместе со своими усами.
— Нет, товарищ капитан, не хочу.