Сгинет совсем наша отчизна, родина нищих — может, тогда наши могилы Но время шло, а все эти пылкие проекты оставались на бумаге. Люди вновь выступавшие с идеей создания журнала и подбиравшие будущих сотрудников, с горячностью работали дни и ночи, отдавая все свободные часы бесполезным визитам в издательства и тщетно взывая о материальной поддержке. Мало-помалу дело заходило в тупик, назначенные встречи начинали откладываться по никому не известным причинам, в действие вступали скука, нетерпимость, усталость. Организаторы окончательно забывали о своих обязанностях и переписке, а заседания переносились на неопределенный срок. Затем наступал промежуточный период, когда как-то само собой будущие редакторы старались по мере возможности избегать встреч, несколько стыдясь своей неудачливости и опасаясь упреков, которые заставили бы их оправдываться. И наконец, последняя фаза, — к этому моменту уже много воды утекло под парижскими мостами, — инициаторы опять начинали непринужденно приветствовать друг друга, ни словом не упоминая о журнале и ничуть не удивляясь, что никто не заговаривает на эту тему, как если бы никакого проекта никогда и не существовало. Они просто бывали рады увидеться снова, снова поспорить о возвышенном и повседневном, втайне чувствуя себя коллегами по неудавшемуся, но великому начинанию, о котором все молчаливо обязались не говорить. Таким образом — и за сравнительно короткий срок — Альваро побывал в качестве кинокритика в учредительных редакционных советах многих журналов, названия которых он забыл, но которые роднило то, что ни один так и не вышел в свет, хотя на них было затрачено немало юношеской энергии и задора. Мало-помалу, по мере того как рвались корни, привязывавшие Альваро к детству и к родной земле, он чувствовал, что у него словно бы появились толстые рубцы на коже: сознание бессмысленности изгнания и в то же время невозможности возвращения. Четыре стены кафе мадам Берже приняли его, как и стольких других изгоев, чтобы переварить и превратить в еще один элемент самого верхнего археологического пласта, представители которого вспоминали об Испании с тоской, плохо говорили по-французски и в тысячный раз спорили с друзьями об исторической необходимости создания журнала. Через несколько лет, став таким же непроницаемым, как и его предшественники, он научился относиться с ироническим безразличием к энтузиазму более молодых эмигрантов, а однажды — боль этого дня никогда не заживала в его памяти, — когда группа только что прибывших из Испании оживленно обсуждала на террасе очередной проект создания журнала, он принес из своей студии папку, где хранились прежние проекты, и с улыбкой вручил ее им. В тот вечер, ожидая Долорес в вестибюле школы изящных искусств, Альваро отчетливо и ясно ощутил, что навсегда простился с молодостью. Было, значит, нас трое: Тонет, Малыш Кордобес, фартовый такой парень, и я, Франсиско Ольмос Карраско, к услугам вашей милости. В порту, сеньор судья, сразу все видно, кто с чем и почему, без всякой бодяги, а позавчера вечером, то есть в понедельник, Тонет, Кордобес и я, мы, значит, крепко поддали с Маноло, это парень из Таррагоны — богач, у него целых двенадцать лодок, и он всегда носит при себе мех с тамошним вином, злым, как кровь быков Миуры. Когда пьешь с Маноло, никто тебе больше не нужен, всегда будешь доволен, потому и пристроился к нам один тип, Гомес Молина, бесстыжая его морда, никогда не упустит, где можно задаром выпить, и всегда подзуживает мужиков и над девчонками измывается, а язык у него такой, что — тьфу, господи! Клянусь вам, сеньор судья, собрались мы, значит, в понедельник вечером, позавчера, Тонет, Кордобес и ваш покорный слуга, встретились с Маноло, и вот сидим мы, едим, пьем вино, Кордобес разговаривает с девчонками, а я стал танго танцевать, и все так по-хорошему, все друг другом довольны, как и должно быть между людьми, которые с морем дело имеют, и вот появляется этот самый Гомес Молина, а морда у него — не дай вам бог во сне увидеть, и тут-то все и началось, сеньор судья, из-за этого гада, нужен он нам был, как рыбе зонтик, пришел и сразу к подружке Маноло подкатывается и давай такие анекдоты загибать, что она покраснела как рак, а Маноло — он добрый такой парень, телок и все молчит, а у меня уже мочи нет терпеть и не желаю я, чтобы при людях с Маноло и его девчонкой так бесстыдничали, и тогда я встаю и говорю этому Гомесу — он здоровый такой, — осторожней, мол, на поворотах, и он, правда, потом больше уже к ней не приставал, но рожу такую скорчил — бандит бандитом, и говорит мне: выйди-ка, мы на улице потолкуем, но Тонет и Маноло нас разняли, и мы гуляли вовсю, вроде ничего и не случилось, а потом Маноло ушел спать со своей, а мы с Кордобесом выходим, и Гомес Молина снова настырно так пристает: пойдем еще выпьем, — а мы говорим: нет, а он вроде как глухой и опять за свое: я же заплачу, и зовет с собой в бар в Китайский квартал и начинает опять со зла поливать Тонета. Вы, говорит, каталонцы, никого не уважаете, и вообще, а Кордобес, чтобы беды не было, такси останавливает, и вот, представляете, мы опять втроем, и, конечно, Гомес Молина тоже с нами поехал, хотя и нужен он нам, как собаке пятая нога, едем, значит, в пятый район, и все было бы хорошо, как и обходится между людьми навеселе, — потому что завелись мы с этого таррагонского вина порядочно, вино это, сеньор судья, первый сорт, вам советую попробовать, все обошлось бы, говорю вам, вполне ничего, не зайди мы в бар, а там полно было этих субчиков, что от властей стараются держаться подальше, и все они вроде дружки этого Гомеса Молины, ну, там мы еще поддали, но тихо так, благородно, и если б не эта сволочь, этот самый Гомес Молина, ему петь, видите ли, захотелось, а официантка — гулящая такая баба, за словом в карман не полезет — показывает ему на объявление: петь и танцевать запрещается, и еще кое-что добавляет — тьфу, господи, даже слова-то ее повторить тошно, — а Гомес Молина опять начинает насчет каталонцев прохаживаться и мамашу их поминать, ну, а хозяин бара сам каталонец и посылает нас по-каталонски куда подальше: сукины дети, говорит, ублюдки, вы уж извините, сеньор судья; в общем, значит, запахло жареным, и я, чтоб нам не перепало, выхожу с Тонетом на улицу, а этот Гомес Молина, представляете, сразу же за нами и опять — честить каталонцев, что никого они не уважают ни фига, и вообще, ну, вы понимаете, смотрю я на него и говорю: или ты заткнешься, или я тебе так врежу, что мама родная не признает, и дальше в том же духе, а он выхватывает перо, такое вот здоровое, лезвие так и блестит, а я достаю бутылку из-под пива, мне один малый ее на всякий случай дал, отбиваю у нее горлышко и наставляю на него, чем тебе не кинжал, и тут, клянусь вам всеми святыми, я даже до него пальцем не дотронулся, свистят в свисток, бросаются на меня откуда ни возьмись двое серых и трах меня дубинкой по голове; как я жив остался, даже и не знаю, хотя я, сеньор судья, к властям со всем почтением, и говорю им: это же не я, ну не я, это все сволочь Гомес Молина, он же каталонцев материл, но они и слушать не хотят и знай себе долбают дубинками меня по кумполу… Ну, а когда я очнулся, то никакого Гомеса Молины, ни Кордобеса, ни Тонета не было, а только трое таких же бедолаг вроде меня, и все мы, значит, в камере сидим. Что болит, спрашивает один, подожди немного, это еще только цветочки, мне в прошлом году так здесь всыпали, что я восемь дней на карачках ползал, а я им говорю, ни в чем я не виноватый вовсе, это же все один дерьмовый малый каталонцев честил и все такое, но никто меня не слушает, молчат все, и тогда я говорю одному: а ты здесь за что? А он мне, замели, мол, его с марафетом на улице Сан-Рафаэль, а я, говорит другой, спутался с двумя француженками, заплатили они мне вполне прилично, да вот эти гады из тайной полиции меня прихватили, бумаг при мне не было, я и попался, а третий, молоденький такой, прямо маменькин сынок, молчит все и на вопросы не отвечает, я у него опять спрашиваю, а он ни за что, говорит, это все ошибка, кто-то перепутал; сам ты перепутал, говорит ему марафетчик, я же тебя тыщу раз вечером у кино видел, педик ты; ну, а я, значит, проклинаю себя за такую невезуху, и тут дверь открывают, еще один входит, ему еще больше перепало, чем мне, и по-каталонски начинает так выражаться, что аж уши вянут, а потом говорит: вообще просто кемарил на скамейке на Рамблас, всего-то и делов, ничего такого не сделал, а два фараона с дубинками как взяли его сонного в оборот; будешь знать, говорит марафетчик, как дрыхнуть где не положено, ты что, не слыхал: если оборванцы на улицах валяются, это же неприятно для иностранных туристов, а мы теперь в европейцы вышли, дура, и нас, того и гляди, в «Общий рынок» принять могут; новичок так и вскипел: а иди ты, говорит, в общую задницу. И тут дверь опять открывается, и заталкивают к нам малого в заблеванном костюме. Я требую свидания с сеньором комиссаром, кричит маменькин сынок, он же мне сказал, чтобы я зашел к нему погодя, передайте ему, что я должен сообщить ему кое-что очень важное. Не волнуйся, детка, говорит ему марафетчик, отдыхай себе спокойненько, причешись как следует, глаза подведи, тебя же скоро снимать будут анфас и в профиль, если только они еще тебя в прошлый раз не сняли, ведь ты же известный на всю Барселону педик; оставьте меня в покое, кричит маменькин сынок, я хочу видеть комиссара; сколько же нас тут будут держать, это говорит уже тот, что спутался с француженками, а маменькин сынок стучит кулачками в дверь, марафетчик нам тут и говорит, что в десять нас всех посадят в тюремную карету и отвезут в полицейское управление, там нас сфотографируют, а потом отделают по первое число, так уж в управлении положено… Когда я снова проснулся, уже после девяти это было, меня всего разломило, а стражник открывает дверь, все мы на улицу выходим, перед этим нас по двое наручниками сцепили, садимся, значит, мы в машину, а там полно народу, все кричат: не толкайтесь, и один опять начинает материться, а потом машина поехала, из угла в угол бросает, мы ж там как сардины в банке были, а наручники мне в руку врезаются, и то и дело наш фургон останавливается, людей к нам все подсаживают, воздуха уже не хватает, сволочи, не толкайтесь, орет марафетчик, а в полицейском управлении нас выстроили и отобрали у нас авторучки, шнурки от ботинок, часы, ремни и бумажники; где же сеньор комиссар, не унимается маменькин сыночек, спускают нас в подвал, и тут мы видим, ведут парня, а он даже и не идет вовсе, двое серых его под руки волокут, мать родная, что же из него сделали, видно, это ворюга, говорю я, нет, говорит марафетчик, студент это, их позавчера, нескольких человек сцапали у бара «Каналетас», и стражник меня заталкивает в камеру, а я уже больше не могу, хватаюсь за ручку двери и ору, я же ни в чем не виноватый, это же все Гомес Молина, сука, он же был вдрабадан пьяный, и все каталонцев ругал, говорил про каталонцев, что они, мол, никого не уважают и вообще…
|