Вот оно, душа, l'ame slave misterieuse,[55] как говорят французы.
Но, может быть, самое страшное в этом нашем горе — это то, что народ спаивают. В Советском Союзе нет статистики. Но иногда какие-то цифры чудом пробиваются. На страницах хотя бы той же «Литературной газеты». Выясняется, что по сравнению с проклятым царским временем мы пьем чуть ли не в три-четыре раза больше. А ведь и тогда не одним квасом пробавлялись. Для нашего самого прогрессивного в мире правительства торговля водкой, спиртом — одна из основных статей дохода. А само всенародное пьянство — лучшее средство затуманить мозги. Ясный, трезвый мозг — вот чего больше всего в жизни боятся те, кто пытается из 250-миллионного народа сделать народ роботов. И вот тут-то они, руководители наши, где-то смыкаются с этим самым народом, который роботом быть отказывается, но к трезвому, непьющему человеку всегда относится с подозрением. Верно сказал Вася Шукшин: ну как я к ним трезвый подсяду, сразу за стукача примут…
И тут я делаю противоестественный, на первый взгляд неожиданный, вольт на 180°.
В странах, подобной нашей, а наша в этом смысле на первом месте, без водки просто нельзя, только она дает возможность поговорить по душам. И даже не наедине (а властям это, кстати, тоже надо). Зайдите как-нибудь вечерком в Дом кино — сейчас это главный московский клуб — и послушайте… А если попадется вам в руки книга Л. Владимирова «Россия без прикрас и умолчаний», написанная лет десять тому назад, прочтите там странички, посвященные Дому журналиста, беседу автора с неким влиятельным международником.
За своей рюмкой видный журналист этот выворачивался наизнанку, издеваясь над своими собственными писаниями в газетах.
— И вообще, какие мы с тобой гнусные твари! Не обижаешься? Правильно. Про себя я точно знаю, что тварь. Гнусная. Э, да и ты не лучше. Ты о достижениях передовой советской науки, а я о миролюбивой внешней политике. И за это нам дают здесь посидеть и покурить «Винстон». Или прокатиться в Париж, ужаснуться буржуазному разложению. Выпьем!
«Журналист этот, — заканчивает Л. Владимиров свой рассказ, — всегда говорил тихо, но я тем не менее постоянно оглядывался вокруг. Не может ли кто-нибудь с соседнего столика поймать хоть словцо из его страшных высказываний. Именно страшных, ибо подобные вещи не говорятся в СССР даже в семейном кругу. Человек находил мрачное удовлетворение, какой-то свой выход в том, чтобы высказать точку зрения, полярно противоположную официальной. И при этом смертельно рисковал».
Это все к тому же — душа просит…
И, наконец, рискую быть проклятым всеми порядочными людьми — не было бы водки, не было бы и Венедикта Ерофеева с его блистательной, страшной, умной, а где-то веселой, пропитанной насквозь юмором книгой «Москва-Петушки», по-французски переведенной (для пущей привлекательности) «Moscou sur Vodka» — Москва сквозь водку…
Да, стоит Москва водки добавлю я, перефразируя веселого французского короля, — и кладу голову на плаху. Тут Ерофеев имеет полное право гневно меня перебить: «Только ничего не понимающий в пьянстве француз может так бездарно озаглавить мою книгу. Ведь в книге-то моей водки как таковой в общем-то и нет. Господи, как они примитивны!» Согласен, не спорю, перевести надо было бы «Москва сквозь «слезу комсомолки»…
Но пока топор еще только занесен, разреши мне, читатель, поведать тебе еще одну историю из этого же цикла. Не то что очень уж веселую, скорее грустную, но поскольку речь в ней пойдет обо мне самом, а я тоже небезгрешен, каюсь и дальнейшим вину свою все же искупил, послушай-ка ее и посочувствуй, если ты человек пьющий, а если трезвенник, не очень осуждай. Называется эта история:
КАК Я ПРОПИЛ ВАЛЕГУ
Был у меня в армии связной, ординарец Валега. Ему было девятнадцать лет, мне тридцать три. Он простой деревенский хлопец, с Алтая, я городской, уже не хлопец, инженер, капитан. И оба мы друг друга очень полюбили. В книге «В окопах Сталинграда» я, как говорится, его увековечил. А Юра Соловьев, прекрасный ленинградский артист, сделал то же самое в фильме «Солдаты».
О том, как писался «образ» Валеги в повести, как воссоздавался в фильме, я давно уже рассказал в очерке «Три встречи». Потом, через несколько лет, появился в журнале «Советский экран» еще один очерк, как встретились мы, уже в жизни, с Валегой, через двадцать пять лет после разлуки в медсанбате под Люблином летом 44-го года. А вот о том, что произошло между этими двумя очерками, я никому до сих пор не рассказывал. Стеснялся.
Самое забавное, а может быть и трогательное, что произошло в моих отношениях с Валегой, это то, что после войны не я его обнаружил, а он меня. И вовсе не потому, что прочел «В окопах Сталинграда», а просто так, по старой памяти. «Что ж ты, батя, — говорили ему подросшие дети, — все о каком-то там капитане рассказываешь, взял бы да и разыскал его». Вот он взял и разыскал. Через киевскую милицию — все, что он знал обо мне, это то, что я из Киева и мне столько-то лет. Я послал ему книгу, и завязалась переписка. Он мне, я ему. И вот настал наконец день, когда я получил от него письмо — мол, собираюсь в отпуск к вам в гости. Я в восторге, жду. Выехал. С женой и внуком. Пересекает Сибирь (а живет он в поселке Бурла Алтайского края), приезжает в Москву. Из Москвы телеграмма — выезжаю поездом таким-то… И вот тут-то вся вина в наших идиотских железнодорожных расписаниях. Выбрал он поезд, приходящий в Киев в семь утра. Я всю ночь не спал, ворочался с боку на бок. Подумать только, завтра сожму в своих объятиях того самого Валету, с которым, ну и т. д. В шесть часов я уже был на вокзале.
Ну, вокзал, сами знаете, что такое вокзал. Жду, томлюсь, маюсь, поглядываю на часы. Время ползет. Подошел к стойке. А за стойкой, как обычно, и собеседник. Делюсь своей радостью. Ну, раз так, давай еще по одной. Короче, к приходу поезда я уже был более или менее готов.
Дальше восстанавливаю по рассказу самого Валеги, рассказанному мне уже потом, когда я приехал к нему на Алтай.
— Ну что ж, идем мы, значит, по перрону, и вижу, бежите вы нам навстречу. Я сразу вас признал, хоть и изменились малость и в гражданском, а не военном. Бежите, значит, улыбаетесь, смеетесь, рубашка расстегнута… А я чемоданы тащу. А вы, значит, брось ты свои чемоданы, пускай хозяйка постережет, а мы с тобой сейчас, сразу же, пока там дома соберут, свои первые сто грамм, фронтовые, за друзей, так сказать. Я говорю — хорошо, но все же чемоданы, жена, пацан… А ну их на х…, говорите вы, подождут, не умрут! Я вот уже очередь занял. Ты стой, я сейчас принесу, не уходи… И побежали… Ну а жена, сами понимаете, как увидела, говорит: это что ж, и есть твой хваленый капитан, писатель… Ханыга это, а не писатель. Видали мы таких. Ну и повернула меня на 180° — к сестре своей двоюродной, она тут же, неподалеку, в Белой Церкви, тоже собирались к ней заехать… Так я вас и видел, а вы меня… Жены, что поделаешь, они-то уж все знают.
Когда рассказывалась мне эта печальная история, все было уже позади, сейчас я уже был сам гостем Валеги, приехал в Бурлу, и не один, а с Юрой Соловьевым и фотокорреспондентом «Советского экрана». Все вспоминалось с юмором, даже той самой женой, которая все знает, но тогда, в тот день, на вокзале… Я метался по всем залам, по перронам, дал объявление по радио. Короче, с той самой проклятой рюмочки завелся я на три дня, и клял себя, и проклинал, и готов был прямо в Днепр. Головой вперед…
Вот такие бывают истории. А теперь подвиньте корзину. Палач, я готов, руби голову.
* * *
Нет, не топор, лезвие гильотины опустилось на мою шею (я все же во Франции), и голова полетела в корзину. А душа на небо.
Многие думали, что я попаду в ад, но я очутился в раю. Писать о нем не буду, хотя и соблазнительно, посоперничал бы с Данте Алигьери (пытаюсь же с Герценом), и в роли Вергилия не отказался бы выступить Твардовский (я его там видел под каким-то райским кущем со стаканчиком безалкогольного нектара в руках, но он с кем-то беседовал, не хотелось мешать), расскажу-ка лучше о другом.