Итак, утром «Правда», вечером «Последние известия», где-то посередине «Литературка». Та самая, которую бывший ее сотрудник, а ныне редактор журнала в Тель-Авиве Виктор Перельман неплохо окрестил «Гайд-Парк при социализме» — мели что хочешь (ну, не все), выполнять же необязательно. Что ни говори, но газета все-таки отличается от других. Потолще. Ну, не тридцать две, как в ежедневной «Фигаро», страницы, но все же шестнадцать. И на шестнадцатой есть даже над чем посмеяться. (Говорят, правда, что за «Их нравы: Карл у Клары украл кораллы» кто-то там пострадал. Но не каждую же неделю это случается.) Попадаются и интересные статьи. Об отдельных, например, случаях злоупотребления алкоголем и как с этим бороться. И об архитектуре, городах будущего, и на темы морали, внимательном отношении друг к другу, о человеческом достоинстве.
Достоинство… Сегодня как раз на глаза попалась статья Виталия Коротича,[43] так и называющаяся «Достоинство». Напечатана она в номере от января 1977 года.
Есть в ней, в этой статье, такие прекрасные абзацы: «Начав говорить о школе гражданственности, я невольно обратился к высокому, политическому словарю. Но что делать, коль такое простое понятие, как ПОРЯДОЧНОСТЬ, числится в абстрактных и ими не принято выражать личность поэта. А надо бы! Помните, как толкуется это слово в «Словаре русского языка» С. Ожегова? «Порядочность — честность, неспособность к низким, аморальным, антиобщественным поступкам». Об этом пишут редко и застенчиво, но давайте условимся, что порядочность — качество жизненно важное…» Здесь я прерву на минуту писателя. О ком, вы думаете, в статье говорится? О Роберте Рождественском. Так и сказано! «Мне кажется, Роберт Рождественский вполне им (этим качеством то есть) наделен». В другом месте сказано: «Репутация его утвердилась, и, хорошо зная поэта, я всегда радуюсь постоянству его критериев, четкой гражданственности позиций, занимаемых им. Написав много лет назад «Это будет честная жизнь», Роберт Рождественский следует провозглашенному лозунгу…» И в конце: «…Мне в нем близко и дорого то, что он всегда верен избранному пути, всегда определенен, последователен».
Вот что нравится, оказывается, Виталию Коротичу в Роберте Рождественском. Верность избранному пути. Не говорится только какому. Да, тому, что он избрал, приведшему в секретари Союза писателей, он верен. Здесь он определенен и последователен. Но оказалось ли это честной жизнью?
Я задержал тебя на этом примере, читатель, не потому, что я не люблю Роберта Рождественского, — лично я его почти не знаю и стихами его никогда не увлекался, попадаются иногда в «Правде», — я привел этот пример, чтоб показать тебе с горечью, как такие прекрасные слова, как ДОСТОИНСТВО, ПОРЯДОЧНОСТЬ, ЧЕСТНОСТЬ, приобретают свое противоположное значение. Жонглируя этими, существующими в этой системе только в словаре С. Ожегова понятиями, люди типа автора статьи «Достоинство» теряют и достоинство, и порядочность, иными словами, совершают антиморальные, антиобщественные (так и быть, не буду уж говорить низкие) поступки.
Да, эти встречи с «домом» не радуют, совсем не радуют. Я вижу, как гибнут люди, в свое время даже и неплохие, как все дороже приходится оплачивать заграничные поездки и прочие блага. Но за это когда-нибудь придется ответить. И руководителям, и руководимым.
Но есть, слава Богу, и другие люди. Не обязательно Сахаровы и Буковские. Люди, которыми мы по праву можем гордиться, люди, без которых Россия не была бы Россией…
* * *
Ночь. Я один в большущей комнате. Камин. Над ним узорчатое, в дубовой раме зеркало. В подсвечниках красные свечи.
За окном прямая как стрела улица. Она ведет к замку. Замок немыслимых размеров. Дворы, флигеля, арки, проходы, лестницы. И крутые крыши с высоченными трубами. На башнях флюгера.
Вокруг замка парк. Конца и края нет этому парку — столетние вязы и буки, обросшие плющом, вытянулись вдоль аллей. Им спиливают ветки, их берегут, а они тянутся все вверх, вверх. На них нет листьев, зима, и только кружево их крон отражается в прудах, тонко рисуется на фоне вечернего, чистого неба.
По вечерам я брожу по этому парку, мимо беседок и мраморных нимф, петляю по дорожкам, выхожу к озеру, ветви свисают к самой воде, пересекаю двор. Звенят шаги по гранитным плитам… Бьют часы на башне. Останавливаюсь у лестницы, двумя пологими полукружьями спускающейся вниз. По этой лестнице некогда спустился император. И гвардия плакала. Он прощался с ней…
Сегодня я тоже петлял по этим дворикам, сидел на лавочке, глядел на плавающих в пруду лебедей, до того белых, что даже не верится — может же быть такая чистота, — прошел через тот самый двор, Cour des Adieux,[44] пошел домой. Купил по дороге что надо к ужину, открыл ключом массивные деревянные ворота, поднялся по витой лестнице к себе. Сел за стол. Зажег лампу. Взял книгу, и…
…История эта началась в исправительно-трудовой колонии северного города Н., в местах прекрасных и строгих.
Был вечер после трудового дня. Люди собрались в клубе.
На сцену вышел широкоплечий мужчина с обветренным лицом и объявил:
— А сейчас хор бывших рецидивистов споет нам задумчивую песню «Вечерний звон»!..
Так начинается печальная история про Егора Прокудина, героя повести «Калина красная» Василия Шукшина.
И просидел я всю ночь и читал Василия Шукшина. Васю Шукшина…
В первом томе «Избранных произведений в двух томах», купленном мною на рю де Бюси, в магазине «Глоб» за сколько-то там франков (а в Москве двухтомник стоит сейчас на черном рынке сорок рублей), с первой страницы глядит на меня немолодой уже человек с невеселыми под крутыми дугами бровей глазами, тремя морщинами на лбу, жилками на висках, резкими складками у рта, плотно сжатыми губами. Усталый человек… Когда снято, не знаю. Очевидно, в последние годы. Тогда я его уже не знал или почти не знал.
Знал я его молодым, когда ему не было и тридцати. Все было впереди…
Марлен Хуциев закончил свой второй фильм «Два Федора» и привез его сдавать в Киев (снят он был на Одесской студии) в Министерство или, может, это тогда называлось Комитет по делам кинематографии. Нужна была помощь, и я был приглашен (тогда я еще что-то значил) эту помощь оказать.
А через несколько дней Марлен праздновал свой день рождения. В гостинице «Украина», где жили он сам, оператор и директор картины, актеры же размещались в «Театральной», возле оперного театра.
Выпито было прилично, картину приняли с минимальными потерями (мрачность, иными словами достоверность, атмосферы удалось отстоять, и на вопрос «А почему дети без пионерских галстуков?» тоже что-то ответили), все были веселы, поздравляли именинника, потешались над кинематографическим начальством, наливали еще по одной, а так как в номере нечем уже было дышать, выходили на лестницу покурить. Там-то, на лестнице, я и столкнулся с Васей, молодым статным парнем в гимнастерке и сапогах. Был он, скажем так, чуть более чем навеселе. А потому разговорчив.
Не помню уже, о чем мы говорили (я тоже кое-что принял), помню только, что стояли мы долго, потом опять выпили, опять вышли на лестницу. Поразила меня тогда в нем какая-то напористость, бьющая через край, и в то же время какая-то застенчивая искренность. Он и по фильму мне понравился (смотрел я дважды), замкнутый, грубоватый и трогательный, неразговорчивый, а тут вдруг разговорился. Что-то его мучило и в то же время радовало, и чего-то ему не хватало, и чего-то не находил. Курил сигарету за сигаретой, сплевывал поминутно табак, и глаза вдруг начинали сиять, ходили желваки… Потом опять пили…
Кончилось все тем, что мне пришлось на такси отвезти его в «Театральную» и на собственном горбу вволакивать его на четвертый этаж. Было это мне нелегко. «Тяжелый товарищ», — острил я потом, наутро, когда Марлен спросил, ну как мне понравился в жизни его Вася. Сам Вася был угрюм, смущен, не смотрел в глаза и вообще оказался человеком на редкость неразговорчивым.