— …А я бы стала, — угрюмо размышляла Степанида, глядя в пол. — Я не простила бы себе того, что не попыталась бы спасти Его…
571
Бродяга растерялся. Он забыл, кажется, что собирался уходить, и Крендель стоял принуждённо, вытирая панамой бритый затылок и держась за дверную ручку.
— У вас бы не получилось! Защитить! — упрямился Потап. — Наивная вы. Ни у кого бы не получилось. Никто не сможет сокрушить зло, которому попущено быть.
…А может, нет её уже давно, дееспособной сталинской лаборатории —
оратории, сочинённой подневольными учёными, не суждено, может быть, прозвучать на весь мир по причине повышенной влажности подземелья или обрыва старого провода…
Степанида сощурилась:
— Что же? Его бы распинали, а вы бы глядели, Потап? И гвозди бы, небось, подносили? Помогали бы миссию спасения выполнить поскорее?
— Нет!..Не-н-не знаю. Мы сами себя не знаем!
— А если перестрелять главных врагов России? — дёргала косу Степанида. — Врагов истины? Самых очевидных? Что будет тогда, по-вашему?
Бродяга вдруг приосанился.
— Это значит, не дать совершиться чему-то предопределённому! И тогда те же самые процессы начнут вызревать в России снова. Такие же процессы! Пока не разрешатся они своим, предопределённым, путём, — твёрдо проговорил Потап, и дряблые синеватые мешочки задёргались под его глазами. — Понимаете? Нельзя включать себя в цепь убийств, то есть — в цепь зла, потому как… она бесконечна. Да, нельзя вступать в неё! И Апостолы — не вступили.
— Понимаю, ухо — не в счёт, — кивнула Степанида.
— Так — Он — повелел! А мы!.. — не унимался Потап. — Мы — великий народ! Мы — выстоим! На своём терпении! На неучастии в делах зла… Вы же… Вы плохо, дерзко говорите! Вы… фазы смирения не прошли. Оттого не понимаете надмирной сути свершившегося когда-то…
— Да ну вас, — отвернулась Степанида. — Идите себе. Читайте «Числа»! Главу двадцать пять…
— А что там? — Потап уставился на свои разбитые ботинки с полуотставшей подошвой,
уж он бы и тем непомерно счастлив был, если б его сейчас — в лагеря, на баланду, в «шарашку» — в работу то есть! Но не на улицу, не на улицу…
— Читайте главу двадцать пять! — звонко повторила Степанида. — Кому не следует, тот, в самом деле, не сможет этого! А кому следует, но уклонится он от долга…
572
Если кто уклонится от долга…
Однако что-то происходило там, в морге, с морозильными камерами, потому что состояние души Цахилганова стало резко меняться,
— будто — при — корабельной — качке.
Его откинуло от Стеши и понесло из одного пространства в другое. Сначала возник под ним какой-то унылый городок с дощатыми сырыми тротуарами, и промчался машинный двор у оврага. Мужики в ватниках угрюмо курили, сидя на корточках вдоль обшарпанной стены.
Потом мелькнул редкий берёзовый лес, пахнущий остывшей баней…
Что же там, в «Числах»? Что?
Пошла бесконечная полоса свежих пней. Но вот Цахилганова словно снизило и закачало над заброшенным огромным селом с заколоченными ставнями, с полуповаленными, расшатанными заборами, поражёнными какой-то земляной цингой. Оно было пустынным,
— село — призрак —
лишь одинокая рослая тётка в душегрейке, в цветастой юбке, согнувшись, орудовала рубанком во дворе, у широкого крыльца, напевая себе под нос –
она сосредоточенно ладила гроб из старых досок, наполовину уже сбитый.
573
— Как у этой… вдовы… было девять… сынов, — полупела, полупроговаривала угрюмая тётка над вихляющейся, незакреплённой доской,
— дочь — десятая — разбезсчастная…
И всё ходил по доске, вжикал рубанок, и запинался — то ли о сучок, то ли о старый гвоздь,
— к — родной — маменьке — своей —… — собиралася — к — родной — маменьке — своей — … — собиралася…
Цахилганова промчало над низким степным пожаром — горели, слабо дымя и потрескивая, пожухлые серые травы вдоль мелового карьера. И, наконец, враз, восстановилась чёткая картина морга.
Незнакомые люди, пытаясь открыть камеры, вертели ручки регуляторов температуры. И вежливый человек в милицейской форме что-то писал за Сашкиным столом, вопрошая:
— Какие замки? Где эти замки, не разберёшь…
Но поверх этих слов летали другие — женские, горючие, приставшие к душе попутно,
— как — у — этой — вдовы — было — девять — сынов — дочь — десятая — разбезчастная —
И ходил по доске, вжикал невидимый рубанок, и запинался — то ли о гвоздь, то ли о сучок.
— Так, ключи-то от камер, они точно в сейфе были?.. А как он эти хреновины размагничивал,
не помните?
574
— Больно… — то ли сказала, то ли спросила Люба с жалостью под коричневым своим полунимбом. — Как же он… Как ему… Больно…
Две медсестры, пришедшие на смену прежним, заправляли тем временем капельницы, помогая друг другу.
— Моя мама умирала от этого, — сказала некрасивая девица с коротким носом, придерживая прозрачную трубку. — Мы домой её из палаты забрали как безнадёжную. Умирать… А её нищенка вылечила. Из Копай-города. Я эту нищенку на вокзале видала. У неё мизинец изуродованный.
— Что ж она — нищенка, если лечить умеет? — спросила солидная медсестра с пегими обильными кудрями на плечах, распечатывая флакон с ловкостью. — Умела бы — на вокзале не побиралась.
— А ей не верит никто. Я всё этому, который тут на стуле сидит, сказать собираюсь. Да боюсь, тоже не поверит… Она для нас корни какие-то в чугунке парила, нищенка. Солодок…
— и — что-то — ещё — наподобие.
— Конечно, не поверит, — согласилась кудрявая. — Разве солодком печень вылечишь? Её антибиотики не берут. Чушь какая.
Пустой флакон-слепец полетел в урну.
— …А маме помогло.
Кудрявая промолчала,
про эту больную медичку под капельницей слыхала она кое-что, таких и выхаживать-то не стоит.
— Как же он… — шелестел голос Любы — и
угасал,
не одолев фразы.
575
— Спрашивает она всё время про кого-то, — вздохнула девица. — Да… Был бы муж её попроще, я бы ему сказала. А этот… Крутой. Не поверит, конечно… Или всё же сказать?
Солидная раздражилась:
— Про нищенку? Охота тебе людей смешить. Да он пьяный сейчас в зюзю. Они в морге всю ночь с беззубым пили. И с Михаил Егорычем, — она со стуком поставила новый флакон на металлический стол, потом спросила деловито: — Тебе дать обезболивающего? Гляди, чем её пичкают.
— Как это?.. Да что вы, не надо. Разве можно?.. — запереживала некрасивая девица. — А ей чего останется?.. Нет, боюсь я,
— грешно — небось.
— Ла-а-адно! Стыдливая, тоже мне. И ей достанется, не бойся… И мне, и тебе, и ей. На толкучке за одну эту ампулу знаешь, сколько дают? Мы в терапии всегда так делаем. И ничего.
Если время дурное, что же не брать?
— …Нет. У нас нельзя, — зарделась девица. — Мария сразу поймёт. И убьёт. А если ещё Барыбин проверит?.. Здесь — даже не думайте. Наше начальство строгое… Вы коробки не трогайте, я сама ампулы вскрою.
576
Кудрявая села на кушетку и откинула волосы лёгким, заносчивым движеньем.
— Правильно! — сказала она презрительно. — В строгие они теперь все записались. А какое пьянство-гулянство по молодости творили? Они все?
Она показала пальцем в сторону кабинета Барыбина — и на Любу.
— …И жёнами менялись. Стиляги… И дети у них все подменные, не пойми чего. Нет, народ всё знает! Про их балы… Вот у этого, который из Москвы приехал и тут сычом сидит, сын есть, низколобый такой. Так этот сын при Барыбине растёт. А девчоночка ихняя… — указала она на Любу. — Девчоночка-то ихняя, откуда, ты думаешь, взялась? Не знаешь, чья она? Вот то-то. А я скажу. Иван Павлыч Яр, из ссыльных который, в шахте-то при аварии остался, в пожаре? Она — внучка его родная… Скрывают все, конечно, про девчоночку эту, а людям известно… Сноху у Иван Павлыч Яра на вентиляционной тогда привалило. А сын в штреке, около скважины дренажной, взорвался. В одной смене все они погибли. И девчоночку полугодовалую на бабку немощную оставили. А тут эта её сразу сцапала, готовенькую. Вот эта самая, из диагностики. И за свою дочь рожоную её считает, людей дурит…