— Поясню, командир, поясню. Наберись терпения, выслушай. Не кажется ли тебе, что с некоторых пор в эскадрилье летают одни и те же летчики? За их счет и планы, и налет, и безаварийность. А другие лишь подлетывают, уровень свой поддерживают. Я не жалуюсь, но и о себе скажу: сделаю три посадочки и хожу в победителях, видите ли, подтвердил класс… Но для истребителя это же только прелюдия, командир, Прелюдия… Ты же лучше меня это понимаешь…
Излагая и отстаивая свою точку зрения на сложившееся положение в звене и эскадрилье, Широбоков старался придать образность своим словам. Но, несмотря на это, слова летчика тут же тускнели и теряли звучность под действием встречных готовых формулировок и фраз, над которыми Орлов не задумывался и в правоте которых не сомневался: «Да, летают… но все же планируется, утверждается… И если он летит, значит, так надо…» Сам Орлов давно взял за правило в учебе на шаг-два идти впереди своих подчиненных. Он всегда может сказать летчику, что его ждет завтра, в очередном полете, и к чему надо готовить себя. Так он будет делать всегда, пока будет командиром. А еще в нем стояла, звенела и резала ухо до боли обидная фраза, на которую он ждет и никак не дождется обещанных Широбоковым пояснений: «А что тебе Пушкарев?!» Кто-кто, а он, командир звена, знает, что для него Пушкарев и что для него каждый летчик в звене…
— Слушай, Широбоков, — не выдержал наконец Орлов, — о каком ты плане заикнулся, о какой почве, и при чем тут Пушкарев? Откуда мешанина такая взялась?
Широбоков вздохнул:
— Командир, все по порядочку. Вызвал на мужской разговор — слушай. В командирские функции я не лезу, говорю как летчик… Так вот какие у нас художества творятся: одни летают, а других тем временем потихонечку убирают. Малкина уже «выдвинули», дошла очередь до Пушкарева: «Не полетишь!» Вот я и говорю: все по плану, почва готовится основательная… А подумать, что получается: фальшивые мазки на холсте. Вот видишь, даже художника вспомнили.
— Что-то не то, Володя! — сказал Орлов, задетый за живое.
— Поясню, сейчас поясню… А все из-за того, что учения предвидятся… «Зенит»! Будут смотреть высокие начальники. Вот Зварыгин им и покажет свою эскадрилью… В братском полку он себя показал, теперь покажет у нас. На новейших машинах! А после учений навострит крылья дальше. Что говорить, залетная птица.
Орлов скривился, как от горького лекарства. Никогда в жизни он так ни о ком не отзывался… Все, с кем он служил, были для него образцом, и он святым считал любое командирское слово. Да если человек летает, если он не задумываясь идет на риск, он уже заслуживает великого уважения. И Орлов не хотел, чтобы Широбоков так непочтительно отзывался о Зварыгине. Это летчик, на которого смотрят, к которому прислушиваются, от которого всегда ждут чего-то необычного и надеются, что именно он, а не кто-то иной отличится и на учениях «Зенит».
— Нет, Володя, комэска не задевай. Ты знаешь, он ас из асов, — сжимая скулы и проглатывая застрявший в горле комок, сказал Орлов.
— Ему и карты в руки. Пусть асов и растит, а не собирает готовеньких. Профессоров, зубров. На чужой таратайке в рай не примут. А вот Пушкарев будет летун посильнее нас всех…
Орлов согласен с мнением Широбокова о Пушкареве. Если бы он имел побольше опыта, Зварыгин никуда бы его не отправлял, держал у себя, даже если бы тому пришла пора на учебу в академии или на перемещение по службе на какую-то другую, высшую должность. Таких Зварыгин собирает и такими пытается укомплектовать эскадрилью. Теперь Орлов в этом разобрался. Пока он не знал, чем кончится история с Пушкаревым, но стоял за него твердо. Наконец-то Широбоков поймет, что отстранения Пушкарева от полетов добивался он, Орлов, совсем из других соображений. В интересах летчика и звена это делал, а Широбоков не разобрался в этом, расценил все по-своему.
— Пушкарев останется… Майор Митрофанов не позволит, — сказал Орлов, пытаясь выдать желаемое за действительное…
— Поднажмут и на командира полка. Кто-то у Зварыгина есть наверху…
Упоминания о Зварыгине Орлов не переносил. Старался пресекать любые разговоры о нем.
— Ну кто это тебе все наговорил? — осуждающим тоном сказал Орлов.
— Никто! — как обрезал Широбоков. — По-твоему, обязательно кто-то должен говорить? Дорогой командир звена, не по словам же все оценивается.
Орлову не нравился поучительный тон Широбокова, но он уже чувствовал его правоту, она пробивалась сквозь наигранную браваду и раньше, но тогда ему что-то мешало его понять. Он заинтересованно слушал и отвечал уже не резко, так, чтобы не оборвать разговор:
— Прописные истины глаголешь.
— Пусть прописные, но все же истины! Ладно, дай мысль закончить, раз вызвал на откровение. А суть откровения вот в чем: когда летчик зеленый — это полбеды. Хорошие командирские руки всегда доведут его до боевой кондиции. А вот если этот недозрелый летчик станет зеленым командиром — это уже беда… Из недоученного летчика не выходит ни хорошего командира, ни путного штабиста. И все же это не самое главное, есть на свете дела куда поважнее…
Широбоков говорил веско, просто и откровенно. Орлов его не перебивал, молчал, даже когда тот остановился, чтобы перевести дыхание. Широбоков сдвинул назад фуражку, не спеша потер пальцем висок, соображая, как бы получше сказать, и продолжил:
— Мы же не артисты кино — собрались, сварганили фильм и разлетелись по своим подмосткам. А зритель, как ему заблагорассудится, хочет — смотрит фильм, хочет — не смотрит, его дело. Так вот, — повысил голос Широбоков, — уехал боевой летчик Малкин, а представь, грянет тревога… Тревога не бывает для избранных, она поднимет всех до единого. И Зварыгина, и тебя, и меня, Костикова, Пушкарева… Поднимет и Малкина, куда бы его ни перевели. Военному летчику всюду надо взлетать в небо и вести бой, а как ему быть, если он успел освоить только прелюдию, увертюру… Что ты мне скажешь на это?
Орлов закусил губу, посмотрел на Широбокова немигающими глазами и с досадой произнес:
— Растравил ты меня.
— Время сейчас такое. Хочешь, как на духу скажу? — Широбоков прижал руку к груди и продолжил: — Тревога, о которой я говорил, вот она у меня где. Она бьется, клокочет, вырывается наружу песней наших отцов: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой…» И знаешь, что мне хочется? Мне хочется ее пропеть так, чтобы она прогремела над ухом у майора Зварыгина. Пусть он услышит, тогда, может, и о других вспомнит, задумается.
Орлов болезненно скривился:
— Володя, я тебя просил: не задевай комэска. Ты сегодня слишком разошелся.
— Ладно, по-иному скажу: летчика, известно тебе, надо ставить на крыло в свое время. Самовар перекипит — и уже не тот вкус чая. Да что далеко ходить — в твоем альбоме фронтовики какие! Посмотришь, орлы, а в сорок первом иные дорого расплачивались за свою недоученность…
— Понимаю, — оправившись от натиска Широбокова, сказал Орлов и вспомнил, как хлестко, ожогом обдал его майор Митрофанов, срезал одним только словом: «Наедине!» Но ведь он, Орлов, не искал случая — подумал и решил сказать… А Широбоков, выходит, в себе носил… Получается, слова Кудинцева не кому-нибудь, а прямо ему адресованы: «Все понимает, все знает, а пойти в открытую — пороха не хватает». Но теперь Орлов спрашивал и себя: как же так, Широбоков сразу почувствовал, заметил нежелательный, даже опасный, крен в эскадрилье, а он только после того, как встал вопрос о Пушкареве? А если бы этот вопрос не встал? И он тихо спросил: — Володя, скажи: Костиков тоже так думает?
— Костиков — открытая душа. Зачем ему думать, он же с тебя глаз не спускает, Что ты, то и он. Даешь эскадрилью снайперов! И он тоже… А как, какой ценой, на то есть командиры, начальники, пусть они вроде того и кумекают. А чуть с обстановочкой нелады, лапки кверху: «Командир объяснит, командир поможет, спросим у командира…» Так и привыкают идти на поводу у обстоятельств. Хуже того, перестают самостоятельно мыслить. — Широбоков говорил медленно, тихо, раздумывая и переживая. И вдруг открытым, прямым, добрым и очень виноватым взглядом посмотрел на Орлова: — А теперь, командир, каюсь, ругай меня. Ругай, наказывай, бей. Все стерплю, потому что виноват. И перед тобой, и перед Пушкаревым. Это я нарочно бодягу завел. Нагородил, натворил, накуролесил: о женитьбе, о невестах, о заезжих красавицах, даже самодеятельность приплел. Потому что не мог иначе. Ведь он какой, Пушкарев? Не рвется, не просится, не лезет, а поручи что — умрет, а сделает… А вот не видел, к чему все клонится, ходил, как слепой…