— Право, сударь, — ответил егерь, прикидываясь таким простаком, каким он на самом деле не был; от тесного общения с сэром Генри его манеры отчасти смягчились и сгладились, — я думаю, что на дубу повиснет здоровенный желудь… и все тут..
— Со мной не шути, приятель, — продолжал Оливер, — говорю тебе прямо, я не охотник до шуток.
Какого гостя ты видел в том доме, что зовется замком?
— Много славных гостей перевидал я за свою жизнь, уж это верно, сударь, — ответил Джослайн. — Посмотрели бы вы, как трубы у нас дымили лет двенадцать назад. Ах, сэр, бедняку бы только понюхать, так и обеда не нужно!
— Молчать, разбойник! — сказал генерал. — Ты что, смеешься надо мной? Сейчас же говори, какие гости были в замке за последнее время, и послушай, приятель: если ты угодишь мне ответом, ты не только спасешь свою шею от петли, но окажешь добрую услугу государству, и я тебя как следует награжу.
Я, право, не из тех, кто хочет, чтобы дождь орошал лишь гордые и величественные растения, а скорее стремлюсь к тому — если только бог услышит мои жалкие обеты и молитвы, — чтобы дождь падал и на низенькую смиренную травку и рожь, чтобы сердце землепашца радовалось; подобно тому как кедр ливанский растет в высоту, раскидывает ветви, пускает вглубь корни, так пусть цветет и скромная маленькая ромашка в расселине стены, и… и… поистине… Понимаешь меня, мошенник?
— Не то чтобы очень, если угодно вашей милости, — ответил Джослайн, — а слышу, что вы будто проповедь читаете и говорите что-то мудреное.
— Ну, словом… ты знаешь, что тут, в замке, прячется некто Луи Кернегай, или Карнего, или как там его?
— Нет, сэр, — возразил егерь, — здесь много народу приезжало и уезжало после Вустерской битвы; но откуда мне знать, кто они такие?.. Служба-то моя ведь за воротами.
— Прикажу выдать тебе тысячу фунтов, если отдашь мне в руки этого молодца.
— Тысяча фунтов — чудесная штука, сэр, — сказал Джослайн, — да у меня и без того уже руки в крови. Я не знаю, как растут деньги, которыми платят за проданную жизнь, на стебле или на дереве висят, и знать не желаю.
— В арьергард его, — сказал генерал, — и не давайте ему разговаривать с другим арестованным. Дурак я, что трачу на них время, от них толку как от козла молока. Марш к замку!
Отряд двинулся в таком же безмолвии, как и прежде, несмотря на препятствия, постоянно возникавшие оттого, что солдаты не привыкли к дороге и не знали ее поворотов и извилин. Наконец послышался тихий оклик одного из их собственных часовых, расставленных вокруг замка по двум концентрическим кольцам, так близко друг к другу, что проскользнуть мимо них не было никакой возможности.
Внешнее кольцо состояло отчасти из всадников на дорогах и на открытых лужайках, а там, где местность была холмистая и поросла кустарником, расположилась пехота. Внутреннее кольцо состояло только из пеших солдат. Все они несли службу с большим усердием, ожидая от этой необычной экспедиции интересных и важных последствий.
— Какие новости, Пирсон? — спросил генерал своего адъютанта, который тотчас же подошел к нему с рапортом.
— Никаких, — ответил Пирсон.
Кромвель повел своего офицера вперед и остановился как раз против входа в замок, между двумя рядами часовых, так, чтобы его разговор с Пирсоном нельзя было подслушать.
Затем он продолжал расспросы:
— Не видели огней, какого-нибудь движения, не замечали попыток к вылазке, приготовлений к обороне?
— Все было тихо, как в долине смерти… как в долине Иосафата.
— Брось! Не говори мне о Иосафате, Пирсон, — сказал Кромвель. — Эти слова хороши для других, а не для тебя. Говори просто, по-солдатски. У каждого человека свой способ выражаться; тебе пристала грубость, а не святость.
— Ну тогда — ничто не шелохнулось, — сказал Пирсон. — Хотя внушает сомнения…
— Не внушай мне сомнений, — оборвал его Кромвель, — не то ты соблазнишь меня выбить тебе зубы.
Я никогда не доверяю человеку, если он говорит не своим языком.
— Черт побери! Дайте же мне сказать до конца, — ответил Пирсон, — я буду говорить таким языком, каким угодно вашему превосходительству.
— Твое «черт побери», друг, — сказал Оливер, — хоть и не очень любезно, зато вполне искренне. Продолжай… Ты знаешь, я люблю тебя и доверяю тебе.
Хорошо ли ты вел наблюдение? Это нам надо знать, прежде чем поднимать тревогу.
— Убей меня бог, — заверил его Пирсон, — я глядел во все глаза, словно кот у мышиной норы. Ничто не могло ускользнуть от нашей бдительности или даже пошевелиться в доме так, чтобы мы этого не заметили.
— Хорошо, — сказал Кромвель, — я не забуду твою службу, Пирсон. Ты не мастер читать проповеди и молиться, но умеешь исполнять приказы, Гилберт Пирсон, а это искупает все.
— Благодарю, ваше превосходительство, — ответил Пирсон, — но я прошу разрешения говорить, как теперь принято. Маленькому человеку не пристало держаться особняком.
Он замолчал, ожидая дальнейших приказаний Кромвеля и немало удивляясь тому, что генерал при всем своем живом и деятельном уме и в столь критический момент занялся такими пустяками, как язык офицера. В эту минуту луна вышла из облаков, и Пирсон еще больше удивился, заметив при ее свете, что Кромвель стоит неподвижно, опершись руками на обнаженный меч и потупив суровый взгляд. С минуту Пирсон нетерпеливо ждал, но не смел прервать его размышлений, боясь, чтобы этот несвоевременный приступ необычной задумчивости не перешел в досаду и гнев. Он вслушивался в неясные звуки, вырывавшиеся из полуоткрытых губ начальника, но понял только, что Кромвель несколько раз повторил слова: «Тяжкая необходимость».
— Милорд генерал, — сказал наконец Пирсон, — время уходит.
— Тише, коварный демон, не искушай меня! — воскликнул Кромвель. — Или ты, подобно другим глупцам, думаешь, что я заключил договор с дьяволом, чтобы все мне удавалось, и обязан совершить свое дело в назначенный час, пока чары не потеряют силу?
— Я только думаю, милорд генерал, — возразил Пирсон, — что сама судьба отдает вам в руки то, что вы давно желали взять, а вы колеблетесь.
Кромвель ответил с глубоким вздохом:
— Ах, Пирсон, в этом беспокойном мире человек, который, подобно мне, призван совершить великие дела в Израиле, должен быть, как говорят поэты, выкован из твердого металла, недоступен чувствам человеческого милосердия, бесстрастен, непобедим.
Пирсон, быть может, потомки сочтут, что я был такой человек, которого только что тебе описал, «железный муж, и отлит из железа». Но они будут несправедливы к моей памяти… сердце у меня живое, и кровь в нем такая же теплая, как у других. Когда я был охотником, я плакал по красивой цапле, которую заклевал сокол, и жалел зайца, стонавшего под лапой моей борзой; неужели же ты думаешь, что мне сейчас легко: кровь отца этого юноши в известной мере пала на мою голову, а теперь я пролью еще и кровь сына?
Они происходят из славного рода английских королей, и, без сомнения, приверженцы обожают их, как полубогов. Меня уже и теперь называют цареубийцей, кровожадным узурпатором за то, что я пролил кровь одного человека, чтобы остановить бедствие народное; Ахан был убит, чтобы Израиль мог устоять против врагов своих. И несмотря на это, кто помянул меня хоть одним добрым словом со времени того великого деяния? Те, кто действовал вместе со мной, хотят, чтобы я был козлом отпущения… Те, которые наблюдали, по не помогали мне, теперь делают вид, что их заставили силой; после победы под Вустером, которой господь сделал меня недостойным орудием, я думал, что они будут рукоплескать мне, но они смотрели в сторону и говорили: «Ха! Ха! Цареубийца, отцеубийца… Скоро дом его опустеет…» Поистине, это великое дело, Гилберт Пирсон, быть вознесенным над толпой; но когда ты чувствуешь, что твой триумф вызывает в других только ненависть и презрение, а не любовь и почитание, тогда тяжела эта доля для человека, совестливого сердцем и слабого духом…
И, бог свидетель, я лучше пролью всю свою кровь до последней капли на поле битвы, чем совершу это новое преступление.