— Ты склоняешь меня на великое преступление, Олбени: как король, я бы должен защищать своих подданных, как христианин — печься о своих братьях по вере.
— Вы неверно судите, мой господин, — сказал герцог. — Перед нами не верноподданные ваши, а непокорные мятежники, как может засвидетельствовать наш уважаемый лорд Крофорд, и еще того меньше их можно назвать христианами, ибо приор доминиканцев может клятвенно подтвердить, что они наполовину язычники.
Король глубоко вздохнул:
— Ты всегда настоишь на своем — ты слишком умен, мне тебя не переспорить. Я могу только отвратить лицо и закрыть глаза, чтобы не видеть этого побоища, которое мне так претит, не слышать его шума. Но я твердо знаю: бог накажет меня уже и за то, что я был свидетелем этой резни.
— Трубы, трубите! — сказал Олбени. — Если дать им промедлить дольше, их раны начнут заживать.
Пока шел этот разговор, Торквил, обняв молодого вождя, пытался его приободрить.
— Не поддавайся колдовству еще последние несколько минут! Гляди веселей — ты выйдешь из битвы без раны, без царапины, без рубца или изъяна. Гляди веселей!
— Как могу я быть весел, — сказал Эхин, — когда мои храбрые родичи один за другим умерли у моих ног?.. Умерли все ради меня, который никак не заслуживал их преданности!
— А для чего они были рождены на свет, если не затем, чтоб умереть за своего вождя? — сказал спокойно Торквил. — Стрела попала в цель — так жалеть ли, что она не вернется на тетиву? Воспрянь же духом… Смотри! Мы оба, я и Тормот, слегка лишь ранены, тогда как Дикие Коты еще тащатся по равнине, точно крысы, полузадушенные терьерами. Еще немного отваги и стойкости — и ты выиграл битву, хотя вполне возможно, что ты один выйдешь из нее живым… Музыканты, трубите сбор!
Волынщики на обоих концах арены заиграли на своих волынках, и бойцы снова вступили в бой, пусть не с прежней силой, зато с неослабной яростью. Присоединились к ним и те, кому полагалось соблюдать нейтралитет, — но безучастно стоять в стороне стало им невмоготу: два старых воина, несших знамена, передвигались постепенно от края арены к ее середине и наконец подобрались непосредственно к месту сражения. Наблюдая теперь спор вблизи, они оба загорелись желанием отомстить за своих братьев или же умереть вместе с ними. Рьяно устремились они друг на друга с пиками, заменявшими древко их знаменам, нанесли один другому несколько сильных ударов, потом, не выпуская из рук знамен, схватились и боролись до тех пор, пока в пылу борьбы не свалились оба в Тэй, где их нашли после сражения захлебнувшимися, но крепко сжимавшими друг друга в объятиях… Ярость битвы, неистовство злобы и отчаяния захватили затем и музыкантов. Волынщики во время битвы делали все, что могли, чтобы поддержать дух в своих сородичах, но, увидав теперь, что спор почти закончен за недостатком бойцов, которые могли бы его продолжать, они отбросили оба свои волынки, яростно ринулись друг на друга с обнаженными кинжалами в руках, и, так как каждый больше стре-мился сразить противника, чем защититься самому, менестрель клана Кухил был убит почти мгновенно, а клана Хаттан — смертельно ранен. Но, раненный, он все-таки снова схватил свою волынку, и над кланом Хаттан замирающими звуками в последний раз пронеслась вместе с отлетающим дыханием менестреля боевая песнь клана. Волынка, что ему служила, или, по меньшей мере, ее трубка, так называемый чантер, хранится по сей день в семье одного верхнешотландского вождя и высоко почитается родом под наименованием Federan Dhu, то есть Черный Чантер note 76.
Схватка между тем шла к концу. Вот уже юный Тормот, как и его братья принесенный отцом своим в жертву ради защиты вождя, смертельно ранен нещадным мечом Генри Смита. Еще два брата, остававшихся в рядах кухилов, также пали, и Торквил со своим приемным сыном и раненым Тормотом, принужденные отступить перед семью-восемью хаттанами, остановились на берегу реки, в то время как их противники, все до одного раненые, из последних сил тянулись за ними. Торквил едва успел достичь того места, где наметил остановиться, как юный Тормот упал мертвый. Смерть его исторгла у отца первый и единственный стон, какой он позволил себе за весь этот горестный день.
— Сын мой Тормот, — сказал он, — самый юный, самый любимый! Но если спасу я Гектора, я все спасу… Теперь, дорогой мой приемыш, мой долг, я сделал для тебя все, что может сделать человек, осталось последнее: дай мне снять с тебя этот колдовской доспех — надень вместо него кольчугу Тормота, она легкая и придется тебе впору. Пока ты будешь ее надевать, я брошусь на этих калек и сделаю что смогу. Я с ними, верно, без труда расправлюсь — видишь, они еле плетутся гуськом друг за другом, как недорезанные быки. Во всяком случае, мой дорогой, если не смогу я тебя спасти, я покажу тебе, как должно умирать мужчине.
Так говоря, Торквил расстегнул на Гекторе замки кольчуги в простодушной вере, что этим он разорвет те сети, которыми страх и волшебство оплели сердце юного вождя.
— Мой отец, мой отец! Нет, ты мне больше чем отец! — говорил несчастный Эхин. — Не отходи от меня!.. Когда ты рядом, я знаю, что буду биться до конца.
— Нельзя, — сказал Торквил. — Я задержу их и не дам к тебе приблизиться, пока ты надеваешь кольчугу. Благослови тебя бог во веки веков, любовь моей души!
Потрясая мечом, Торквил из Дубровы ринулся вперед все с тем же роковым военным кличем, столько раз в этот день огласившим поле. Bas air son Ea-chin! — снова трижды громом прокатилось над ним. И каждый раз, как повторял он свой военный клич, его меч сражал одного, другого, третьего из воинов клана Хаттан, по мере того как они поодиночке приближались к нему. «Славно бьешься, ястреб!», «Хорошо налетел, соколок!» — восклицал в толпе то тот, то другой, следя за трудами бойца, которые, казалось, даже теперь, в последний этот час, грозили изменить исход сражения. Вдруг все крики смолкли, и среди мертвой тишины был слышен только звон мечей, такой страшный, точно весь спор пошел сначала, вылившись в единоборство Генри Уинда и Торквила из Дубровы. Они так кидались друг на друга, кололи, рубили, секли, как будто впервые обнажили мечи в этот день, и ярость их была обоюдна, потому что Торквил узнал в противнике того колдуна, который, по его наивной вере, навел порчу на его дитя, а Генри видел пред собой исполина, который с начала и до конца сражения мешал тому, единственно ради чего вступил он в строй, — не давал ему сразиться в поединке с Гектором. Борьба казалась равной, что, возможно, было бы не так, когда бы Генри, раненный сильнее, чем его противник, не утратил частично свою обычную ловкость.
Эхин между тем, оставшись один, силился впопыхах, натянуть на себя доспехи павшего брата, но, охваченный стыдом и отчаянием, бросил бестолковые свои попытки и ринулся вперед помочь отцу в опасном единоборстве, пока не подоспели другие из клана Хаттан. Он был уже в пяти ярдах от сражавшихся, твердо решив вступить в эту грозную схватку на жизнь и смерть, когда его приемный отец упал, рассеченный от ключицы чуть ли не до сердца, последним дыханием своим прошептав все те же слова: Bas air son Eachin! Несчастный юноша увидел, что пал его последний защитник, увидел, что его смертельный враг, гонявшийся за ним по всему полю, стоит от пего на длину клинка и потрясает грозным своим мечом, которым прорубился через все препятствия, чтобы убить его, Гектора Мак-Иана! Может быть, и этого было довольно, чтобы довести до предела его природную робость, или, может быть, в этот миг он спохватился, что стоит перед врагом без панциря, между тем как и остальные противники, хоть и еле ступая, но жадные до крови и мести, подтягиваются один за другим. Скажем только, что сердце у него упало, в глазах потемнело, зазвенело в ушах, голову заволокло туманом, и все другие помыслы исчезли в страхе перед неминучей смертью. Нанеся Смиту лишь одни беспомощный удар, он увернулся от ответного, отскочил назад, и не успел противник снова занести свой меч, как Эхин бросился в стремнину Тэя. Рев насмешек несся за ним вдогонку, пока переплывал он реку, — хотя, может быть, среди глумившихся не нашлось бы и десяти человек, которые в сходных обстоятельствах поступили бы иначе. Генри глядел в молчаливом удивлении вслед беглецу, но и подумать не мог о преследовании: его самого одолела слабость, как только угасло воодушевление борьбы. Он сел в траве над рекой и принялся как умел перевязывать те свои раны, из каких всего сильнее бежала кровь.