Сердце стучало неистово.
Еще раз потрогала кожу мохнатым, широким, оранжевым полотенцем, накинула на плечи халат. Вышла.
Его в кухне не было.
Легким шагом вплыла в комнату — и там его нет.
Не понимая, рванулась обратно, сшибла лезшую под ноги кошку… нигде!
Почувствовала опустошенность. Был ли он, не был ли, может, все это — бред?
На столе лежали очки — выпуклые, круглые стекла. При ней никогда ими не пользовался. А рядом — ее фотография: три на четыре. Отвратительная, какие только бывают на пропусках, фотография. Дикая мысль пришла в голову: неужели разглядывал фото? Неужели разглядел, какая она, наконец?
Показалось, что шевельнyлась портьера. Бросилась, изготовив губы в улыбке.
Ткнула —нет. Пустота.
— Я, кажется, схожу с ума, — громко сказала она. И прошла стремительно в кухню — нет, никого!
Снова в комнату. Ощущение было такое, словно он прячется, притаился, словно — игра.
— Послушайте! — громко сказала. — Но это негодная…
А подумала так: в этот год, в этот час, в эту минуту я…
И быстро присела, заглянула под стол: никого! Скрипнула шкафом: что за вздор!
— Я с ума! — крикнула.
Никого. Только со шкафа спрыгнула Лялька, зацарапала лаковый пол, убегая.
— Я сумасшедшая, — спокойно сказала, — и это весьма любопытно.
Зеркала в рост в доме не было — не любила фигуру свою. Набрала маленьких; круглых, овальных, прямоугольных. Таких было много — нравилось разглядывать себя подетально. Взяла молоток, набила гвоздей, навесила, приладила зеркальца на стену.
Получился многоэтажный дом с тысячей окон.
Сбросила на пол халат: в каждом оконце замелькала какaя-то часть обнаженного тела.
«Тарантелла!» — послышался баритон. Строгий, спокойный.
— Спасибо! — поблагодарила соседей за радиопомощь.
Музыка грянула бурная, радостная, зажигательная.
— Красиво играете! — похвалила и сделала па. Тысячи зеркалец, расчленив ее тетю, повторили его. — Постарайтесь, ребята! — Нопое па.
В зеркальных окошках, разрезавших ее громоздкое, грушевидное тело, замелькали суматошные, белые облака.
Радио исправно трудилось, музыка убыстрялась.
— Красивый танец для некрасивого тела, — сообщила тем зрителям, которые наблюдали ее через зеркальные окна. И заметалась, танцуя, то поднимая непослушные, тяжелые руки, то приседая со вздохом, покачиваясь.
И быстро выдохлась.
— Уф-ф! — едва отдышалась.
А потом, взяв молоток — а он был изящный, с изогнутым носом, для тонких медных работ — прицелилась. Бенц! — одно из окошек, так бесстыдно, бесстрастно отражавших движения полного тела, вдребезги разлетелось.
Отошла, присмотрелась: словно и не было складки на животе. Так тебе, негодный подглядыватель!
Снова прицелилась змеиным раздвоенным носком: бенц! — осколки звеняще рассыпались. Бенц! — новый звон.
Стала бить все подряд.
Все! Осталось одно: узкое, длинное, висящее параллельно глазам. По глазам больно. Глаза небольшие, неяркие, но
если поглубже, подольше вглядеться…
Зажмурилась, ударила — мимо. Глухой стук.
Еще раз — мимо опять.
Пусть остается!
Как была в тапках, набросив домашний халат, вышла на улицу. День ушел, ночь была бледная, бездыханная. И воздух был нагретый, густой, как отработанный пар.
Она шла по улицам мертвого города, надменные громады домов не замечали ее, ей было жутко: есть ли кто-нибудь, где-нибудь, который живет и, может быть, наблюдает, может быть, ждет? Всегда имеется то, что светит для вас, но как, в какую сторону обернуться, на какую верхотуру забраться, чтобы увидеть? Да нет, все это — вьдумки, сказки для слабых, а в тысячах окон серых домов зияло равнодушие к ней.
И эти окна разбить?
Зазвенеть звоном осколков, прицельно: бенц, бенц, бенц!
Но взвизгнул гудок. Как зачарованная, спускалась к железной дороге. Вот тот бугорок, о котором кто-то рассказывал ей о свободной траве. Шум нарастал.
Она трогала траву несмелой рукой — нет, тот, кто рассказывал ей о свободной траве, лгал: трава мертвая. А шум за поворотом все нарастал. И в момент, когда металлический зеленый дракон выметнулся из-за угла, она сделала шаг, нога ее подвернулась, она нелепо взмахнула руками…
— Нет-нет, только не это! — успела в последний миг вырваться из-под загрохотавших колес. — Ведь я иду на свидание! — И, крепко сжав свои толстые большие губы уже не осматриваясь по сторонам, но двигаясь прицельно, сосредоточенно, влекомая ясной, отчетливой мыслью, она быстро вернулась домой.
Прошила в комнату, приняла лошадиную дозу лекарства.
Подумала: интересно, что же больше всего ему во мне не понравилось? Скоро стало легко, отстраненно, пустила горячую воду, мягко легла, ожидая, пока ванна наполнится. А потом полоснула по венам. Сначала было чуть больно, потом ничего, тепло плотной воды боль поглотило. И, когда засыпала, увидела наконец себя девочкой. И папа целовал ей глаза и макушечки.
— Счастливая будет! — целовал папа макушечки, а она, шутя, отбивалась:
— Ну где ты был? Я ждала тебя! Давай поиграем!
— Несчастная девочка! — говорила, рассчитывая на возражение, мама. — Надо ж было взять худшее и от меня, и от тебя! — Мама была худенькая, веснушчатая, юная.
— Две макушечки — значит: счастливая! — смеялся отец: — Две макушечки, на каждой — по голубку! Одна не останется, будет жених, будет семья. А глаза-то, глаза! Чистые, нежные! — и вновь целовал, а девочка, хохоча и кокетничая, подставляла ему то один глаз, то другой, но никак не макушечки.
Так, с безмятежной детской улыбкой, она и заснула.
«Наша девочка» еле-еле сумела его отловить. Гневно дыша в трубку, накинулась: — Послушайте, где это вы шастаете? Я звоню, звоню!.. Он…. Вы понимаете, он опять топал тогами, как слон!
Виктор Алексеевич долго молчал. Затем с ледяной, медленной яростью вогнал в ее глупые уши: — А теперь послушайте вы! Я не приду! Я на больничном. Я завтра на похороны… Катитесь вы, знаете!..
Теперь замолчала она. Он слушал прерывистые, быстрые вздохи, готовясь теперь врезать по-черному, но вдруг
услыхал:
— Я с вами! Виктор Алексеевич я буду у вас!
— Да не с мамой, не с мамой! — сразу расстроился он.
— Это неважно, не бросайте меня! — голос был неожиданно жалобен, слаб.
…На похоронах вместе с ними обоими было семь человек. Его не знали, но перед ним расступались. Казалось ему, слышал шепот в свой адрес.
Когда отходил от нее, кто-то коснулся руки.
— Не мучьте себя, — сказали ему. — Это судьба!
Взглянул в глаза говорившей, но не мог признать в ней знакомую.
— Не казнитесь, — все говорила ему эта женщина, девушка, как ее? Лицо ее начало расплываться. — Она, верно, была не в порядке. Вы понимаете? Ну кто в наше время?..
Он вдруг испугался. Испугался услышать что-то очень точное, бьющее в цепь безошибочно и безжалостно. Защищаясь, поднял ладони.
— Хотите, я вас провожу? — Ему хотелось схватить пальцами, выжать серую слизь с раздутой, обманчивой маски, в которую расплылось лицо. «Замолчи!» — застрял в горле крик — Вы одиноки, я одинока, я нас провожу! — не затихали слова.
Он поднес пальцы, которые крючились, которые невозможно было разжать, к злой, ему сострадающей… Но зачем ему сострадать?.. Поднес их к этой коварной маске, но… Неожиданно для себя провел ими по мягкой и гладкой, чуть морщинистой коже.
— Виктор Алексеевич, это — судьба! — послышался шепот, и из колыхавшихся контуров маски проступило лицо: испуганное, мокрое и дрожащее. — Идемте ко мне.
— Ловите момент, Витя! Знаете, это о ком? — внезапно он произнес и позволил взять себя под руку. — Ромео поймал момент, — зло продолжал, позволяя вести куда-то себя. — Ромео поймал «нашу девочку»!.. «Наша девочка» поймала Ромео!..