А кто это идет по полю и ведет двух коней в поводу? Что, кого он ищет? Ходит между мертвецами, нагибается к ним, рассматривает, качает головой... Вороны испуганно снимаются с мертвецов и разлетаются по сторонам...
Кто же это такой?.. Да никак джура Ярема, молодой синопский невольник из москалей, из Ельца? Да, это он, и у него в поводу его, Федоровы, кони, что он захватил за Кызы-керменом... Он силится крикнуть, позвать джуру, но только стонет, да так слабо, глухо, а в груди, кажется, все обрывается, и душа вылетает из тела... Глаза сами собой закатываются под лоб и ничего больше не видят: ни джуры с конями, ни голубого неба, ни склоняющегося к закату солнца...
Когда он открыл глаза, то увидал, что джура стоит над ним на коленях и плачет.
— Это ты, джуро Яремо?
— Я, паночку милый.
— Я убит, джуро?
— Нет, не убили тебя, а только поранили, паночку милый.
Раненый опять закрыл глаза. Джура взял висевшую на плече фляжку и тихо влил красной жидкости в открытый, с запекшимися губами, рот казака. Мертвенное лицо раненого как бы оживилось, и глаза взглянули осмысленнее.
— Дай еще, джуроньку, — прошептал он.
Джура исполнил его просьбу, влил несколько капель в рот умирающего.
— Все побиты?
— Все, паночку милый, один я убежал.
— А где те, что в чайках?
— Они, полагать надоть, плывут благополучно Днепром... Этот проклятый Кызы-кермен проплыли по вашей милости, а вы вот, паночку, на поди... помираете за них.
Раненый помолчал немного, закрыв глаза и тихо шевеля губами. Джура отвел волосы от его лба.
— Жарко мне... печет меня, — прошептал раненый.
Джура, отломив от ближайшего кустика калиновую веточку, стал махать ею над лицом умирающего. Тот опять открыл глаза. Они упали на оружие, которое валялось тут же, — на саблю и мушкет.
— Кому-то мое добро достанется? — тихо вздохнул он.
Джура молчал. Вороны продолжали каркать, трапезуя на более отдаленных трупах.
— Джуро Яремо! — снова прошептал раненый.
— Возьми мое добро... Дарую тебе, джуро, по смерти моей и вороного коня, и того другого, белогривого, и тягеля [Тягеля — верхняя казацкая одежда] червонные, от пол до ворота золотом шитые, и саблю булатную, и пищаль [Пищаль — старинное огнестрельное оружие; ружье, которое заряжалось с дула] семипядную...
Он остановился, чтобы перевести дух. Джура продолжал по-прежнему молчать, только слезы тихо катились по его худым загорелым в неволе щекам.
— Не плачь, джуро! — как бы оживился немного умирающий.
— Садись ты на коня, подвяжи саблю: пусть я посмотрю, какой из тебя будет козак.
Джура молча опоясался саблею, перевесил через плечо мушкет, вскочил на коня и тихо проехался между трупами. Когда он воротился к умирающему, тот тихо, но горько плакал.
— Благодарю тебя, господа милосердного, — шептал он, — что доброму человеку мое добро достанется: будет кому за меня бога молить.
И он снова закрыл глаза от крайнего истощения. Тихо кругом.
Но что это за шум?.. Отдаленный гул несется от Днепра — не то гусиный или лебединый крик, не то эхо многих человеческих голосов.
Лицо умирающего судорожно передернулось, и все тело как бы вытянулось. Он открыл глаза и напряженно прислушивался: далекий гул, казалось, приближался.
— Джуро Яремо, слышишь?
— Слышу, паночку милый.
— А что оно такое?
— Не знаю, паночку: може, лебеди кричат, може, казаки шумят.
Раненый силился поднять голову, но она опять бессильно падала на землю.
— Джуро Яремо! Садись на коня, да ступай ты понад тем лугом да понад Днепром-Славутою, посмотри, что там такое.
Джура перекрестился, вскочил на коня и, взяв другого коня в повод, поскакал по направлению к Днепру.
Умирающий остался один. Слух его жадно ловил далекий, неясный гул, но воронье карканье раздавалось все назойливее и назойливее, оглашая собою все поле...
И ему опять вспомнился старый город, зеленые сады, журчащая и обмывающая старые корни тополя Горынь, мрачная с закоптелыми стенами типография — литеры, все литеры, без конца литеры, — из них казак Карпо льет пули на татар и турок... Много он уложил этими литерными пулями... А какая пуля уложила его самого, Федора Безридного, бедного когда-то друкаря, а теперь славного казака «лицаря». Славного!.. Вон где эта слава: эта слава дымом стала, мушкетным дымом, что вылетает из мушкета и мигом исчезает... А это синее бесконечное море, Кафа, огонь, треск, гул и вопли, маленькая татарочка. Синоп в огне... А Катря, добрая, ласковая Катря... В самую глубь души глядят ее черные, как мушкетное дуло, очи... Эти очи убили его... ради них он пошел в казаки — «слави, лицарства» добывать... Вот и добыл...
Джура между тем, прискакав к Днепру, увидел, что это действительно плывут казаки. Черные и разрисованные кое-где чайки укрыли собою всю реку. Впереди плыли разукрашенные турецкие галеры, точно гордые лебеди впереди стада серых уток... Чудная была картина! Казаки в их разноцветных, большею частью турецких одеяниях и в шапках всевозможных, большею частью красных цветов, пестрели и били в глаза, как нива цветущего мака, перемешанного с гвоздикою и васильками. На галерах реяли флаги. На оружии играло заходящее солнце.
Джура, остановившись на пригорке и вздев шапку на копье, стал махать им, кланяться. Казаки заметили его и стали поворачивать чайки к берегу.
— Да то козак, — слышались голоса с чаек.
— Нет, не козак.
— Козак!
— Вот тебе раз! Тут, может, и сам нечистый козаком нарядился!
— Да козак же!
— Эге! Козак — только чуб не так!
— Да это ж москаль Ярема, джура...
— Да джура же и есть!..
Несколько чаек пристало к берегу. Прибыл на большой галере и Сагайдачный с войсковою старшиною. Все догадывались, что это вестник от отряда, посланного в обход и тыл к Кызы-ермену. Но где же самый отряд? И почему вестником от него явился простой джура, даже не казак, а пленный москаль, и притом не в своем одеянии? Не случилось ли беды какой с отрядом?
Сагайдачный вместе с другими казаками вышел на берег. Джура сошел с коня и кланялся еще ниже. Выражение лица его выдавало сильное беспокойство.
— Джура Яремо! — сказал Сагайдачный, пытливо глядя в глаза прибывшему.
— Это ты не со своими коньми гуляешь и тягели червонные, от пол до ворота золотом шитые, не свои носишь, не своею саблею булатною и пищалью семипядною владеешь. Верно, ты своего пана убил?
Москаль порывисто тряхнул волосами.
— Нет, батюшка господин кошевой, атаман войсковый! — заговорил он торопливо.
— Я своего пана не убил и не истребил — ни боже мой! — и молодой души не губил... Это на меня затея, напраслина — видит бог! Мой пан лежит там, на лугу, в поле, простреленный, посеченный острыми саблями — татары его зашибли смертно... Помирает он ноне... Я прошу вашу милость Христом-богом — прикажите вашим молодцам на луг идти и моего господина и других казаков честно похоронить.
— И других козаков? — спросил Сагайдачный.
— Так точно, ваша милость. Всех татары посекли... Всех, ваша милость, зашибли, всех до единого, окаянные.
Скоро казаки были уже на поле, на котором лежали их побитые товарищи... И на Федоре Безридном сидел уже ворон и подбирался к его глазам: глаза эти продолжали смотреть на то же голубое небо, но уже не видели его...
Быстро казаки выкопали могилы своим павшим товарищам; копали суходол саблями, а шапками и приполами землю выносили из глубоких ям...
Федора Безридного, как общего любимца, накрыли червонною китайкою и на могиле, в головах, вместо креста копье его боевое воткнули, а к копью привязали белую хусточку — платок. Всем остальным павшим товарищам честь отдали продолжительною стрельбою из мушкетов.
Во время стрельбы из-за горы показались знамена и всадники, а затем целые отряды. Это были польские отряды, которые, под начальством князя Вишневецкого и других панов, гнались за опустошавшими Украину татарскими загонами. От них-то и убегали с богатою добычею те татары, которые на пути встретили небольшой отряд казаков, высланных Сагайдачным в обход и в тыл Кызы-кермену, и всех их перебили. Тут погиб и Федор Безридный.