Пора было возвращаться в отряд Ратнера.
— У меня просьба, — с неожиданной мягкостью в голосе сказал Око-Омо. — Если увидите сестру, передайте привет. Пусть она побережет себя. И вы, вы знайте, что хозяева в Куале замышляют большую игру. Они просто так не оставят нас в покое…
Предчувствие беды усиливалось во мне, по мере того как мы продвигались вдоль подножия хребта Моту-Моту, — я и мой новый проводник, средних лет меланезиец с измученным лицом, понимавший только пиджин. К партизанам я шел в северном и северо-восточном направлениях. Возвращался же обратно, двигаясь строго на юг.
Попав в густой кустарник, мы долго не могли из него выбраться. Проводник сердился, если я отставал или не сразу повиновался его знакам. Я понимал причину его тревоги: кто мог сказать, куда за прошедшие сутки передвинулся противник?
Не встречая ни единого человека, мы вышли к банановой плантации у скрещения дорог западного побережья. Показалась лавка, щитовое сооружение с крышей из оранжевого пластмассового листа. В лавке был, конечно, и бар, где продавались напитки и кое-какая еда. Я показал жестом, что пора подкрепиться. Проводник нахмурился и повел меня к жилому дому, похожему на хижину, но со сплошными стенами и застекленными окнами. Залаяла собака, хозяин-малаец выбежал нам навстречу и заговорил о чем-то с проводником.
Они не успели обменяться и двумя фразами, как со стороны лавки появились наемники: их легко было узнать по оливковым курткам и брюкам, заправленным в высокие ботинки.
Партизан-меланезиец, пригнувшись, метнулся за дом. Наемники тотчас же растянулись цепью, держа наготове автоматы.
— Паскуда, клялся, что никого нет! — один из наемников ударил ногой малайца в живот. Тот молча упал на землю.
Ошеломленный, я хотел объясниться, добровольно позволив себя обыскать, для чего поднял руки, но удар коленом в пах повалил и меня. Свет померк в глазах, ужасная, нестерпимая боль пронзила скомканное тело. Я корчился на земле, задыхаясь. Казалось, что все кончено…
Когда я пришел в себя, я увидел, что наемники схватили и партизана. Он лежал, оскалив зубы, окровавленный, с распоротым животом, откуда, пузырясь, торчало что-то белесое. Мухи роились вокруг нас, лезли в глаза и рот, отвратительные мухи…
Мне и малайцу велели перетащить раненого к лавке. А потом нас троих заперли в пустой комнатке без окон.
В темноте партизан пришел в себя. Он умолял о глотке воды. Я не отвечал ему, сам испытывая жажду, а когда раненый забредил, хозяин лавки стал объяснять мне, что он лично ни в чем не виноват, что его ограбили только из-за того, что он трудолюбивый, кроткий и терпеливый человек, помогавший людям сводить концы с концами. Лавочник переживал за свою жену, твердя, что она не перенесет издевательств и покончит с собой, и тогда ему уже «не будет никакого смысла снова строить свой муравейник»…
Его болтовня раздражала, хотя я почти не прислушивался к ней: собственная судьба все больше беспокоила меня. Не выдержав, я стал звать старшего среди наемников. Мне не отвечали. Но я был уверен, что снаружи стоит часовой, и потому требовал, просил, умолял доложить обо мне капитану Ратнеру. Сорвав голос и обессилев, я поневоле умолк.
Нужно сказать, что лавочник посчитал мои крики истерикой перетрусившего человека и стал уже открыто приписывать вину за случившееся мне и меланезийцу.
— Ничего-ничего, — утешал он себя, беспрерывно вздыхая. — Бывали случаи, когда людям приходилось еще тяжелее, и все же судьба, в конце концов, меняла гнев на милость… Вот, например, Люй Мэнчжен, живший в эпоху Сун. Уж какой это был прилежный ученый! И женился на дочери знатного вельможи по любви. И все же пришлось ему уйти из дома вместе с беременной женой. Много невзгод изведал бедный Люй Мэнчжен. Однако перемог все несчастья и заслужил впоследствии высокую должность при дворе…
Из головы у меня не выходил партизан-меланезиец. В кромешной тьме я не видел его истерзанного тела, но я чуть ли не в обморок падал при мысли, что мне опять придется куда-либо тащить его…
Голос назойливого лавочника путал мысли.
— …Если нас станут морить голодом, я буду жевать свой ремень. Он кожаный. Надо на всякий случай всегда носить кожаный ремень. Между прочим, настоящее искусство еды исходит из того, что природа — лекарство, и потому съедобно все, что можно проглотить без вреда для желудка… Один из императоров династии Мин после дворцового переворота попал в темницу. Он был приговорен к вечному заточению, но не терял присутствия духа и сохранял надежду. Спал на сырой земле и довольствовался самой скудной пищей, какая ему перепадала…
— Да заткнись же! — заорал я на человека, готовый разорвать его на части.
Он покорно замолк. Но это еще сильнее взбесило меня: «Все они мне враги — и Такибае, и Око-Омо, и этот сукин сын, лавочник! А разве сам себе я не враг, если поступаю вразрез с собственными интересами? На кой черт мне понадобилась Атенаита? Зачем было тащиться на Вококо?..»
И припомнилась мне фраза из моего последнего романа «Тень городской ратуши». Когда-то я гордился этими словами: «Все, что происходит с каждым из нас, — события мировой истории. Каждое из них вполне достойно вечной Памяти Человечества. И если наша жизнь подчас кажется нам будничной, прозаической, чего-то лишенной, мы просто невежественны и не замечаем в ней биения сердца человечества, такого же ранимого, как наше собственное, и такого же смертного…» Какая галиматья! Какая чушь! Всё — получувство, полузнание, полумудрость, продукт полудурка!..
Дверь внезапно отворилась. Глаза ослепил свет электрического фонаря. Не выпуская изо рта сигареты, наемник приказал «всем крысам выбираться из норы». Пнул ногой мертвого меланезийца, ударил наотмашь по лицу лавочника, а потом меня, так что изо рта и носа вновь пошла кровь. Мы подняли тяжеленный труп, вынесли его из помещения и опустили на землю, где было велено.
Второй наемник принес лопаты и начертил прямоугольник.
— Ройте для него и для себя, — сказал он, засекая по часам время. — Даю сорок минут.
— Позвольте, разрешите! Я выполняю поручение адмирала Такибае, и об этом знает капитан Ратнер! Он ожидает меня со вчерашнего дня! Я просил доложить! Ваши люди попирают все уставы!..