И погладил мальчишку по голове.
— А не пожалеешь? — сбросил тот его руку. — А вдруг я судьбой предлагал поменяться? Или возрастом?
— Так у меня ни того, ни другого.
— Да, у таких одни мечты, — задрал средний палец мальчишка. — Так и их продать не могут!
А Свирид весь день думал, что упустил вещь, что она, как судьба, у каждого своя.
Виринея строила воздушные замки и относила на базар.
Скорее по привычке Свирид обходил торговые ряды.
— Раньше случайного попутчика, кажется, всю жизнь знал, — услышал он хриплый, старческий голос, — а теперь кого всю жизнь знаешь — как первый встречный.
— Похожи были, как муравьи, — возражали ему со смехом, — вот и сходились легко.
Свирид остановился.
— Раньше всё покупалось, да не всё продавалось, — гнул своё старик. — А теперь всё продаётся. И сам покупатель.
Свирид ускорил шаг. Перед ним плыли неопрятная соседка, угрюмые сослуживцы, молодившийся одноклассник, как вдруг он заметил девушку с глазами, как море. А перед ней — свою вещь. Свирид затаил дыхание.
— Сколько это стоит?
— Отдам бесплатно, — зарделась продавщица. — Как котёнка, в хорошие руки.
И тут Свирид понял, что вещь ему больше не нужна.
ТАМ, ГДЕ ТЕПЕРЬ ЕЁ ДОМ
Она не знала, куда идёт, а метель шла следом, заметая детские следы. Она не знала, где теперь её дом. Какое из чёрных окон — её? У неё больше не было мамы — мама спала и уже не просыпалась. Спать с мамой стало холодно.
Ленинград умирал тихо, почти всегда — во сне. Умирал и никак не мог умереть. Бессмертный город.
А папа далеко, на фронте, от него давно не приходили письма. А они с мамой всё равно ждали. Но мамы больше нет.
Город был белый-белый, только чернели силуэты домов и тёмными пятнами лежали на снегу трупы. Город был белый-белый, словно художник наметил на чистом листе эскиз будущей картины, да так и оставил неоконченной. Редко навстречу ей шли люди, волокли на санках обёрнутые в простыни тела, или кучу дров, или вёдра, расплёскивая на глазах замерзающую воду.
«Если остановишься, станет ещё холоднее, — думала она. — Когда идёшь, не так холодно. Зато теряешь силы. А можно отталкиваться от столбов, оттолкнёшься — и до следующего фонаря. Оттолкнёшься — и до следующего…»
Фонари, точно часовые, стояли вдоль набережной, слепые и днём, и ночью. Купола Исакия были теперь не золотые, а деревянные. И лежал в гробу Медный всадник.
«А снег здесь не белый, а чёрный».
Она шла мимо сгоревшего дома, на тёмном от копоти снегу валялись обуглившиеся доски, камни, люди.
«А здесь снег не белый и не чёрный, он красный. Главное — идти прямо! Прямо, не делая лишних шагов. Так учила мама, так останется больше сил. Как хочется лечь на снег! Не совсем заснуть, а только чуть-чуть.
И пусть приснятся хлеб и мама. Тёплый хлеб и тёплая мама…»
Она не знала, куда идёт и где теперь её дом. Мамы больше не было.
В парадной было темно и холодно. Варя села на пол и закрыла глаза.
«Только бы не было холодно. Не хочу, чтобы холодно!»
Дверь тяжело открылась, снег влетел внутрь и, не тая, лёг на пол. Вошедшая женщина, держась за стену, поднималась по лестнице.
— Тётенька, дайте хлеба, — попросила Варя.
Женщина медленно, ступенька за ступенькой, шла дальше. Но вдруг, обмякнув, словно тряпичная кукла, опустилась на лестницу.
— Тётенька…
Варя поднялась к ней.
— Тётенька, дайте хлеба, — теребила она женщину за рукав, но та была мертва.
Девочка залезла покойнице в карманы и вытащила продуктовые карточки и кусочек сахара, который тут же проглотила.
«Тётенька мёртвая. Ей уже не нужно.
Если бы я не взяла, взяли бы другие. Какой сладкий сахар, не надо было сразу глотать его, надо было подержать во рту. У нас ведь украли карточки, а месяц ещё такой длинный. А тётеньке они уже не нужны».
Девочка осмотрела сумку женщины, нашла пачку писем.
«Хорошо быть почтальоном. Тебя пускают в тёплые квартиры, а если письмо хорошее, дают хлеба».
Варя сняла с женщины сумку и натянула на себя.
На первом этаже дверь никто не открыл, но, когда Варя толкнула её, оказалось, что квартира не заперта.
— Я принесла вам хорошее письмо!
Никто не ответил. Заиндевелые стены тускло мерцали в темноте, сквозь мёртвую тишину отсчитывал время метроном — где-то работало радио. Варя толкнула дверь, под которой белела полоска света: сквозь дыру выбитого окна комнату заметало, метель кружила, раскидывая по комнате старые письма, фотографии, укрывала снегом, словно пуховым одеялом, две неподвижные фигуры на кровати.
Варя поднималась выше и выше, но квартиры были заперты.
На последнем этаже щёлкнул замок.
— Ты кто? — вышла женщина.
— Я принесла вам хорошее письмо, — нагнувшись, девочка пролезла под её рукой.
— Какое письмо? Ты куда?!
— Хорошее письмо…
Варя, не останавливаясь, шла через длинный коридор к приоткрытой комнате.
«Я никуда отсюда не уйду! Здесь тепло. Здесь люди. Они меня покормят».
Комната была обставлена принесённой со всей квартиры мебелью, а стены увешаны старинными картинами. Добрый, ласковый огонь горел в буржуйке. У окна сидел за мольбертом взъерошенный мужчина. Художник был в пальто, вокруг шеи обмотан вязаный шарф, весь в разводах краски. Варя легла перед печкой и, сняв варежки, протянула руки к огню.
«Тепло… Тепло… Тепло…»
— Ну-ка, вставай! Какое письмо? Уходи домой, — женщина растерянно согнулась над лежащим ребёнком.
«Как тепло! Мамочка, как мне тепло. И во рту ещё сладко от сахара…»
Художник на мгновенье оторвался от работы и рассеянно посмотрел на девочку:
— Отогреется, пойдёт домой. Напои лучше чаем.
«Добрые. Такие добрые. А соседка выгнала из дома, когда мама совсем заснула. Ей было жалко кипятка. Пусть они оставят меня у себя. Мамочка, пусть они оставят меня!»
Варя проснулась на кровати, укрытая одеялами. На буржуйке, шипя обледенелыми боками, грелся чайник.
«Сейчас меня выгонят. Здесь тепло. Не хочу на улицу».
Варя снова закрыла глаза, но сидящая в кресле женщина заметила, что она проснулась.
— Отогрелась? Покажи письмо, почтальон.
«Они не покормят меня. У меня нет для них хорошего письма».
Женщина села на кровать рядом с девочкой.
— Я дам тебе немножко еды, а потом ты пойдёшь домой.
«Добрая… Оставь меня здесь…»
— Девочка, иди-ка сюда на минутку, — вдруг позвал из-за мольберта художник. — Вытяни руки. Представь, что держишь на ладонях голубя.
«Баночки с жёлтой и белой краской похожи на яичницу. А малиновая — на малиновое варенье. А зелёная краска — на листья. Мама плакала, когда я съела фиалки, которые стояли на окне. И листья, и цветочки — всё съела. Маме было меня жалко, и фиалок, наверно, тоже жалко было…»
— А у меня есть хлебные карточки, — сказала вдруг Варя.
«Добрые, оставьте меня у себя!»
— И я могу позировать. Меня обстригли из-за вшей, — она сняла шапочку и показала короткие, как у мальчишки, волосы. — Вы можете с меня и мальчиков рисовать.
«Оставьте!»
— Мы не можем тебя оставить, — ответила женщина. — Иди домой.
Варя кинулась на кровать и забралась под одеяло:
— Я не уйду, не уйду, не уйду!
«Злые! Выгоняют на улицу. Все теперь злые…»
— Пусть остаётся, — махнул рукой художник. — Видишь, ей некуда идти.
— Нет у неё карточек! Врёт, как с письмом. Пусть уходит!
«Добрый! Он добрый, а она злая».
— На кого ты стала похожа, — прошептал он. — Так нельзя.
— Пусть уходит! Не хочу видеть детей!
— У меня есть карточки, — Варя достала карточки, которые взяла у почтальона. — Вот, смотрите, есть!
«Оставьте! Оставьте! Оставьте!»
Женщина принесла в кружке кипяток, а затем вытащила из комода кусочек хлеба. Тяжело опустившись в кресло, смотрела, как девочка, обжигаясь, пьёт воду.