Когда бургомистр заказал ученику художника написать этот портрет, Бенедикт решил, что картину, наверное, повесят на почётном месте в ратуше в знак признательности к травнику, который, как ни поверни, спас город от заразы, и потому постарался изобразить его задумчивым и мудрым. В меру сил ему это удалось, но только в меру сил. Задумчивым ведун не получился, мудрым тоже. Получился мрачным. Фоном для портрета Бенедикт ван Боотс по какому-то наитию избрал не мельницу, не город, а какую-то скалу, хоть это было нарушением всех существующих канонов. В итоге теперь, при свете лампы и жаровни, в чертах травника угадывалось что-то нечеловеческое, пожалуй, даже демоническое.
Впрочем, в этом ужасном подвале все они немного смахивали на чертей.
Бенедикт напрягся, невольно сравнивая портрет с тем оттиском скуластого лица, который отпечатался в его надёжной памяти художника. Той осенью отец решил, что сыну стоит попрактиковаться на писании пейзажей. Синие ветряные мельницы с их вертикальным силуэтом, черепитчатыми крышами, окошками крестом и веерным размахом крыльев привлекли мальчишку более всего – среди полей, лугов и каналов они смотрелись очень живописно, и за них всегда цеплялся взгляд. Норберт ван Боотс работу сына скупо похвалил, тут же указал на ряд недостатков и снова выгнал писать этюды, пока не наступили холода. В общей сложности Бенедикт запечатлел, наверное, мельниц двадцать. Примерно дюжину из них при нём и посетил тот самый травник (он посетил бы и вторую половину, да только остальные ветряки были водяными насосами). Произошло это аккурат в разгар загадочного мора, о котором в памяти Бенедикта остались самые неприятные воспоминания. Сначала Бенедикт не обращал на знахаря внимания, но вскоре заинтересовался им и даже сделал с него пару набросков, которые, впрочем, потом потерял.
– Ну, что там получается в итоге? – обратился брат Себастьян к писцу, не отрывая взгляда от портрета. – Зачти допросный лист, Томас.
Парень вскрыл пенал и зашуршал бумажками. Достал одну. Прищурился.
– Г-гюнтер Хайце, – объявил он и облизал пересохшие губы. Голос у него оказался невыразительным и ломким, как слюда. – Т-трубочист. Д-двадцать три года, не женат, работает по дог-говору с магистратом. Арестован по доносу г-господина К-карла Ольвенхоста, к-к-к… который указал, что видел, будто оный трубочист на пустыре вытряхивал мешки и выпустил из од-дного мешка мальчишку, описанием похожего на упомянутого Фридриха Б-брюннера. М-мальчишка убежал. Г-господин трубочист задержан городскою стражей два дня назад, п-подвергнут д-допросу и признан виновным в пособничестве нечистой силе и ч-чёрной магии. В противозаконных поступках ранее замечен не был, н-но семь недель назад п-прикидывался дьяволом, пугая обывателей.
– Ну что ж, – вздохнул брат Себастьян, – картина складывается вполне понятная и очень даже объяснимая. Очень хорошо, что мы как раз в это время оказались в вашем городе, герр бургомистр. И очень жаль, что в таком славном городе, как ваш, зло столь глубоко пустило гнусные ростки.
Герр Остенберг развёл руками (а верней сказать – рукой).
– Я, браво же, де здаю, чдо згазадь, – прогундосил он из-под платка. – Бонимаете, звядой одец, у даз злучилзя бор, зараза, а эдод баредь брижёл и бредложил бомочь… Од сказад…
– Да уберите вы свой платок!
Бургомистр убрал платок так быстро, словно побоялся, что его сейчас отнимут вместе с носом.
– Он сказал, – скороговоркою закончил он, – что всему виной какой-то ядовитый гриб, который в этот год пшеница уродила вместо хлеба. И что надо просеять муку. Принёс большое решето и начал ездить с ним по мельницам. Я дал разрешение. Господин Готлиб поручился за него, это известный аптекарь, уважаемый человек, к сожалению, ныне уже покойный. Кто мог знать…
– Всё это чушь и чепуха, – поморщился монах. – Пшеница уродила гриб! А кошки в этот год щенят не приносили? Известно, что все болезни проистекают от воспаления и застоя внутренних соков человеческого тела, а такоже от чёрных помыслов человеческой души, невоздержания, обжорства либо прелюбодейства. А то, что приключилось в вашем городе, есть типичный пример того, какими хитрыми путями действует Диавол, сначала засевая семя немочи и боли, а потом являясь в виде знахаря, спасителя, освободителя или ещё кого, вселяя в сердце простолюдинов недоверие к матери-церкви и её слугам, а в итоге – к Господу Христу, да святится имя его. Нечто подобное однажды случилось в городке Вильснак, когда там стали покрываться кровавыми пятнами гостии для причастий.
– Боже всемогущий! – бургомистр перекрестился. – И что же?
– Ничего. Милостью короля святая инквизиция провела дознание и выявила заговор еретиков, которые прокалывали гостии, после чего святые хлебы кровоточили. Если мне не изменяет память, там было сожжено двенадцать человек, и только после этого всё прекратилось. Нет, оцените, а? – это была ровно дюжина. Какое глумление над числом учеников Христа! Да, сударь, Дьявол никогда не упускает случая вбить ещё один гвоздь в тело Христово. Но вас винить я не могу, вами двигали искренние побуждения.
Бургомистр побледнел, однако возражать не стал, лишь отвесил поклон.
– Взгляните, – указал меж тем брат Себастьян на травников портрет. – Вроде бы обычное лицо. Кто бы мог подумать, что прислужник Сатаны скрывается в таком невзрачном облике… Скверна, скверна в душах человеческих. Еретики прячутся под масками добропорядочных граждан. Что же, юноша, я думаю, что вы великолепно справились с работой. Господин бургомистр, соблаговолите уплатить ему по счёту. И…
Монах поколебался. Повернулся к Бенедикту.
– Вы работаете карандашом?
– Да, святой отец.
– Свинцовым? Угольным?
– Разумеется, свинцовым. – Бенедикт обнаружил, что рад возможности выговориться – по крайней мере, это на какое-то мгновение позволило ему забыть о страшной фигуре на стене. – Видите ли, уголь имеет свойство осыпаться, и краски потом плохо держатся. Как всякий живописец, я сперва делаю набросок и только потом…
– Не важно, – поднял руку монах. – Можете не продолжать. Я попрошу вас сделать для меня карандашный рисунок… – Он покосился на мальчишку-монаха, стоявшего в углу с землистым от неровной бледности лицом, и поправился: – Два карандашных рисунка этого… человека. – Он указал на портрет. – Постарайтесь изобразить его так же хорошо, мой юный друг. Сможете сделать это, скажем так, до послезавтра?
– Да. Я смогу. Но…
– Вот и превосходно. Что ж, господа, идёмте отсюда. Эраст, продолжайте допрос. Выясните, где, когда и при каких обстоятельствах он познакомился с этим рыжим ведуном, какие ещё богомерзкие дела они с ним вытворяли, кроме кипячения горшков с водой без огня, и кто ещё был в их делах замешан. Томас, останься и протоколируй.
– Не извольте беспокоиться, ваш’ство. Сделаем.
Сказавши так, Рихтер натянул рукавицы и потащил из огня щипцы.
Томас лишь кивнул в ответ.
– А вас, – брат Себастьян вновь повернулся к Бенедикту, – я попрошу никому не говорить о том, что вы здесь видели. Вы понимаете, юнкер? Никому.
Бенедикт тупо закивал.
Уже на лестнице их нагнал вопль узника, вопль, в котором не было уже ничего человеческого.
Когда Бенедикт возвратился домой, он не сказал ни слова и просидел всё скромное домашнее торжество с пустым, каким-то загнанным выражением лица. Мать и отец были удивлены, пытались всячески расшевелить его и недоумевали, что случилось с сыном. Тем более что он принёс домой заветные флорины и – невероятно! – заказ на новую работу. Старик ван Боотс откупорил по этакому случаю бутылку лучшего вина из собственных запасов, мать приготовила любимого сыном целиком запечённого гуся, но Бенедикта передёргивало от одного запаха жареного. Уступая материным просьбам, он с трудом заставил себя проглотить несколько дымящихся кусков, не чувствуя вкуса, и теперь сидел, почти не слушая ни мать, ни отца, уставившись в одну точку.
Он понял, что никогда не напишет вида Гаммельна с восточного холма.