Они вспомнили сон Абая и то, как сон этот поразительно воплотился наяву. Они терялись в догадках и всетаки^ не понимали, как все это могло случиться. Наконец Абай высказал свое предположение:
— Знаешь, что пришло мне в голову? Странная мысль… Вещие сны бывают у знахаря, у чародея, или, как говорится в книгах, это дар мудреца или святого. А я ни тот, ни другой, как же это произошло со мной? Ведь я же не занимаюсь гаданьями или волшебством… Но на свете есть люди, которые отличаются от других особенной остротой чувств, тончайшей чуткостью, способностью глубоко проникать в жизнь… Это — акыны. Может быть, я — акын?
Ербол давно уже считал Абая настоящим акыном. Правда, рассуждений друга он не совсем понял и потому промолчал. Но в самом Абае это открытие вызвало совсем новое чувство вдохновенной силы.
За перевалом через холм дорога начала спускаться прямо к северному склону Орды. В лицо путникам подул ветер с Чингиза. Вдали, непрерывно меняя очертания, возникло чудо степи — мираж. Странные бесчисленные образы сменяют друг друга, вырастая и исчезая, приникая к земле или подымаясь к небу зеленовато-серым облаком, — то горы, то землянки, то высокие мазары,[125] то густой бор… За ними вырисовывается в синеватой дымке гребень Чингиза…
Все вокруг покрыто светлой зеленью ковыля и розовыми метелками каких-то степных трав, по обочинам встают порой заросли чия. Покачиваясь от ветра, травы шепчутся нежными, тихими голосами. У каждой травинки свой голос, но все сливается в общий хор, поющий гимн великой силе жизни. Может быть, и чий, обнимаясь молодыми побегами, славит юность и новую весну?..
Вот он, чудесный близкого счастья взгляд!
Тайны души моей в страстных песнях звучат.
Ветер скользнул — и о той же тайне моей
Чия стебли шелестят, шелестят, шелестят…
Напев сам звучит в ушах Абая, и он силится его уловить. Легкая грусть, не отступавшая от него с ночи, исчезает сама собою: перед ним открылся путь к заветной давней мечте. Стихи теснятся в нем, переполняя душу. Сердце не вмещает радости, мысль рвется вперед, не в силах ни на чем остановиться, и стихи возникают беспорядочными отрывками. Они, как прерывистое дыхание, вырываются из груди, повторяясь, вытесняя друг друга, путаясь, изменяясь. В них и помину нет о той четкой форме, которую Абай всегда ищет для своих песен. Порой, подражая восточным поэтам, он подбирает изысканные строки:
Ты — наслажденье души,
Тело пьянящий шербет…—
но тут же обрывает напев… Нет, не то… Он хочет найти свои слова, свои звуки: если он станет повторять чужое, это будет уже не его чувством и стих прозвучит ложью… Перед его глазами изгибаются брови Тогжан… или Айгерим… Он любуется их безупречной и жаркой красотой…
Словно вычерчен двух бровей полукруг —
Образ юной луны красавице дан…
Ему кажется, что юная луна сошла со своей высоты и, избрав Абая — или узнав его? — стала рядом. И чем теснее эта близость, тем легче льются стихи. Он с радостью чувствует возвращение юности — и, как в юности, будущее играет перед ним степным миражем, маня и обещая.
Да, он снова нашел свою молодость, счастливую и полную, нашел с замиранием сердца, с восторгом, и вместе с ней почувствовал стремительные взмахи крыльев песенного дара, лениво спавшего в его сердце. Счастье разбудило его, стихи рождались без конца. Словно птицы, вырвавшиеся из неволи, они порхают, плывут, играют, наслаждаясь простором, взмывают вверх… Обрывки напевов нагоняют их, сливаются с ними, исчезают и возвращаются…
В этом долгом и таком чудесном пути по безлюдной степи он нашел в себе то, о чем сказал Ерболу: «Может быть, я — акын…»
До самого полудня — от Орды до Караула — Абай пел не переставая, находя все новые и новые слова. Он забыл, куда и зачем едет. И только когда начали спускаться в долину реки Караул, Абай очнулся.
За зиму он сильно стосковался по аулу и родным местам, а река Караул всегда вызывала в нем особенное чувство. Воспоминания потянулись вереницей. Там, на Верблюжьих горбах, синеющих в верховьях Караула, он впервые увидел Тогжан. Там же, когда эта река мчалась, пенясь в разлившемся потоке, он впервые обнял любимую… И вот сегодня Тогжан, недосягаемая, далекая Тогжан, переступив через годы, полные печали и уныния, пришла к нему, повторяя: «Да нет же, неправда, я все та же, юная и светлая, я люблю тебя по-прежнему и дам, наконец, тебе счастье…»
За это утро мечтаний и стихов решение его окончательно окрепло.
В горячих и страстных словах Абай доверчиво открыл Ерболу все, о чем думал. Он сказал, что принял решение еще ночью. Оно внезапно, но оправдано всей сложностью его вчерашних переживаний. Абай рассказал о той буре чувств, надежд и желаний, которая бушевала в нем с утра, и воскликнул:
— Не осуждай меня, Ербол, пойми меня!
Знакомые слова! Он всегда говорил их, когда удивлял Ербола каким-нибудь внезапным намерением и хотел завоевать его сочувствие. Ербол прищурился и улыбнулся: он вполне понимал друга. Абай продолжал говорить, не замечая его усмешки:
— Будущее — неизвестное, неиспытанное, пусть даже запретное — манит меня. Я иду к нему, все мои помыслы в нем. Я полюбил Айгерим, я хочу, чтобы она стала моей женой!
Страстное увлечение друга красавицей Айгерим Ерболу было понятно, но такого вывода он никак не ожидал. Жениться?.. Удивленно взглянув на Абая, он задумался. Весь остаток пути они проговорили только об этом. На перевале через Чингиз они задержались, договорились окончательно и лишь тогда начали спускаться к Шалкару, где расположился аул Улжан.
Пригорное жайляу, широкое и ровное, с прозрачными водами реки и студеными струями родников, славилось сочной травой. Весь его огромный простор, прозванный Шалкаром — безбрежным, сейчас зеленел. Прохладный ветерок, всегдашний весенний гость с СарыАрка,[126] полный свежести и благоухания, пробегал по травам, и издали казалось, что по жайляу ходят мягкие зеленые волны.
По дороге к своему аулу друзьям пришлось миновать несколько других, расположившихся в долине. Кроме хозяев жайляу — родов Бокенши и Борсак, — сюда прикочевали и аулы рода Жигитек, примирившегося в этом году с сородичами; здесь же стояли аулы родов Иргизбай, Жуантаяк и Карабатыр, кочевавших по соседству с аулом Улжан, а также несколько аулов рода Кокше. В мирные годы, когда между родами не было ни ссор, ни взаимных обид, жайляу будто становились просторнее и на них хватало места всем. Аулы устраивали угощения в честь вновь прибывших, сородичи ходили друг к другу в гости, принося с собой сыбага — яства, подносимые в знак уважения.
И сейчас, подъезжая к аулу Улжан, друзья поняли, что ее только что посетили гости с сыбага: женщины всех возрастов, начиная с почтенных ее сверстниц, на нескольких телегах уезжали на восток, к кочевьям Суюндика. Другие направлялись на запад; эти были нарядно одеты и ехали на иноходцах и на резвых, упитанных конях с посеребренными седлами и сбруями; видимо, это были байбише аулов Жигитек, расположенных у Сарколя.
Улжан стояла у Большой юрты, только что проводив гостей. Абая и Ербола встретила шумная толпа женщин, молодых женге и жигитов, гурьба ребятишек.
Юрты стояли в чистых и сочных травах, еще не помятых вокруг необжитых становищ. На этом нарядном жайляу, обновленном весной, принарядились и люди, стар и мал, начиная с самой Улжан. Белоснежные головные уборы, платья и камзолы женщин яркими пятнами пестрели среди белых юрт и молодой зелени.
Аул встретил Абая с радостью. Улжан первая с улыбкой обняла сына и, припав к его лицу, долго не могла оторваться. Потом она подвела к нему младшего своего внука, трехлетнего Магаша, худенького светлолицего малыша с чудесными бровками и глазами. Абай наклонился к нему. Ребенок охватил шею отца и прижался лицом к его щеке. Он не смутился и не стал дичиться, когда Абай нежно поднял его и поцеловал, назвав по имени, — видимо, он не забыл отца, хотя тот не был дома целую зиму. Ласково гладя ручонкой его лицо, он засмеялся, показав мелкий белый жемчуг зубов: