– Твоя черта! – Генриху удалось найти щелочку в плотно летящей речи друга. – И ты десять раз – носом в лужу, один раз – на такую высоту, что голова кружится – у меня, во всяком случае.
– Моя черта, моя, Генрих. Кое-чему научилась, третий год вместе работаем, только я о другом, последнее по счету, но не по важности, в общем, не хочу скрывать, если суждено мне быть женатым, то на ней, я на женщин не падок, а здесь вот просто споткнулся и рухнул…
– Неужели ты?..
– Не прерывай, отвратительная у вас с Роем привычка, никогда не даете договорить! Короче, она согласна, но поставила условие – раньше командировка на Главную Космостанцию, замужество по возвращении, блажь, но уступил, возьми ее под персональную опеку, тактично, мягко, дружески, без роевского диктата, в очень опасные дела не назначай, у тебя хорошая душа, ты понимаешь!
– Невесту мы тебе возвратим в добром здравии и хорошем расположении духа, – пообещал Генрих с улыбкой.
Просьба Андрея немного растрогала Генриха, он и не подозревал, что властный, страстно преданный науке Корытин способен на такие «посторонние делу» поступки, как любовь. Генрих возвратился, не погасив радостно-сочувствующей улыбки, она мигом стерлась, когда на него поглядела Корзунская. Чувства на ее лице отчетливо выпечатывались: ей не нравилось, что Генрих улыбается. Она нахмурилась, глаза потемнели, она показывала, что поняла, о чем шел разговор за дверью, и что ее возмущает покровительство: она такой же сотрудник экспедиции, как и остальные, она не позволит к себе относиться по-особому.
Генрих смешался, он всегда терялся, встречая отпор – молчаливый, но явный. Рой вопросительно поднял брови, он уловил что-то неладное. Генрих чуть заметно кивнул головой – правильно, кое-что есть, после расскажу.
2
На Марсе братья с сотрудниками пересели в рейсовый звездолет. До Виргинии было больше месяца пути, и добрая треть рейсового времени тратилась в окрестностях солнечной системы, где сверхсветовые скорости, связанные с разрывом пространства, запрещались. Этот первый, досветовой этап, был самым интересным – звездолет облетал дальние планеты. На Уране и на Нептуне разрешалось выбраться наружу и побродить по древнему космическому льду обеих планет. Генрих, забывший счет своим посещениям дальних планет, с охотой играл роль экскурсовода. Курт с часок походил по Урану, еще меньше отдал нептуновым прогулкам, зато Корзунская резвилась. Она все взбиралась на холмы и катилась вниз, даже старалась скользить по гладким поверхностям, но мертвые льды держали крепко, по ним можно было катиться и бегать, но не скользить: коньки примерзали ко льду, она тут же падала, пытаясь оторвать от него ногу.
– Возьмите пример с Курта, Людмила, – советовал Генрих. – Он знает, что на морозе в двести градусов коэффициент скольжения почти равен нулю, и не думает бороться с этим непреложным фактом. Он мудро усвоил, что до возвращения на Землю нечего и думать о конькобежных развлечениях.
– Вы путаете мудрость с вялостью, – возражала Корзунская. – Ему просто лень восстать против скверных физических законов. Он раб, а не революционер науки! – И быстро сменив пренебрежение на лукавую мечтательность, добавляла: – А как бы хорошо потом похвалиться: я каталась на аммиачном льду, присыпанном кислородным снежком, при минус двухстах или двухстах тридцати, точно не помню, только было холодновато.
Она хохотала, Генрих улыбался. Так – со смехом – они бегали по планетному космодрому. Рой не выходил из каюты: ни Уран, ни Нептун его не интересовали, надо было изучить материалы, полученные от Боячека, – доклад Петра Кэссиди, командира «Протея», штурманский дневник, рассказы участников экспедиции – материалов было уже столько, что, показав на ленты и кристаллы с записями, Рой двумя словами мрачно охарактеризовал Генриху их содержание: «Голова пухнет!»
На Нептуне Санников учтиво попросил Роя о разрешении поговорить наедине. Рой все не мог привыкнуть к противоречию смущенно краснеющих щек, вежливых до униженности фраз и холодного, почти дерзкого взгляда. Парень нетривиален, все снова говорил себе Рой.
– Давайте договоримся, Курт, – предложил Рой. – Мы разговариваем друг с другом, не спрашивая разрешения. Прошу заходить ко мне в любое время.
Санников вскоре постучался к Рою.
– Прежде всего объясню, почему разговор наедине, – начал он. Собственно, против вашего брата у меня возражений нет. Но Людмила стала бы меня обрывать, она без этого не может. Она считает меня рабом науки.
– Следует считать, что такое обвинение ложно и вы вообще не раб науки? – уточнил Рой.
– Нет, почему же? Все верно. Вообще, замечу в скобках, Людмила редко ошибается в оценках, у нее дар схватывать существенное. И во мне она уловила главное мое свойство – не разрешаю себе отступаться от науки. При желании поиронизировать это можно квалифицировать и как научное рабство.
Санников сидел на диване пригнувшись, положив руки на колени. Гораздо проще было бы откинуться на спинку, закинуть ногу на ногу, сам Рой признавал только непринужденные позы, а юноша показывал, что скромен, смирен, почти смиренен. И он, похоже, искренне не сознавал, что сама его старательно культивируемая скромность – вызывающа, что нарочитая робость сходна с дерзостью. Рою захотелось подразнить Санникова.
– Вам нравится моя каюта, Курт? – Рой обвел рукой стены.
Санников непроизвольно повел головой вслед движению руки Роя. В его глазах засветилось удивление.
– Какие странные краски! Вы сами выбирали их?
Каюта мерцала безднами оттенков фиолетового цвета, в ней не было двух одинаковых участков: красно-фиолетовое сияние превращалось в золото-фиолетовое, золото-фиолетовое становилось зелено-фиолетовым – все было фиолетовым: и стены, и мебель, и потолок, и полы, – и все светилось по-иному, чем рядом, и ярко-фиолетовое погасало в сумрачно-фиолетовом.
– Я люблю фиолетовый цвет, Курт. В нем что-то увлекательно нездешнее, недаром ваш шеф назвал нас с братом мистикофизиками. Фиолетовость, по-моему, равнозначна таинственности. Я и попросил окрасить мою каюту в цвет, напоминающий, что великие тайны – типичность мира. Ведь фиолетовость – крайняя граница видимого спектра, она предвещает закат в невидимость.
– Нет, я реалист, – сказал юноша. – Мир, по-моему, очень прост, только мы не всегда понимаем его простоту. У нас не хватает фантазии на простое, мы нагромождаем сложности. Это от нашей собственной примитивности.
– Сложность от примитивности? Я правильно понял, Курт?
– Совершенно правильно, Рой. Вы не изучали дикарский период человечества? Мне пришлось. Дикарь – интеллектуально примитивен, а ведь как дьявольски сложно его представление о мире! Всюду непонятное, необъяснимое, загадочное, всюду потусторонние силы, призраки, привидения, духи, боги, черти – в общем, мистика. А в основе мистики лежит мистификация. Дикарь мистифицирует природу тем, что видит в ней лишь то, что открывается его скудным чувствам, и пытается внести логику в хаос восприятий. Вот так он придумывает сложнейшую теорию эпициклов Птолемея, чтобы объяснить себе видимое движение планет.
– Дикарь придумывает теорию эпициклов Птолемея? Впервые слышу!
Курт разрешил себе показать небольшое раздражение:
– Птолемей, я знаю, писал книги, принимал ванны, умащивался благовониями: не дикарь, но примитивный по логике человек, строивший координатную систему отсчета от себя как от пупа мироздания. Полагать себя центром природы примитивно, от этого мир жутко усложняется, в его простые законы вторгаются разные фиолетовости, граничащие с провалом в потусторонность.
Рой с интересом наблюдал, как спадает с молодого космолога напяленная на себя смиренность. Рой вежливо уточнил:
– Вы пришли изложить мне философию того, как примитивное понимание природы порождает мистику?
– Вы сами знаете, что не для этого. Меня тревожит практическая программа поисков, а не общефилософские проблемы.
– Я все-таки не понимаю…