— Взбесилась, чисто взбесилась, — бормотал старик, — это сущий Стенька Разин…
— Дядюшка! — как бы опомнившись, сказала тихо Морозова. — Стенька правды искал… Он бедных не обижал… Никон хуже Стеньки…
Ртищева точно что ударило: он даже отшатнулся от этих слов…
— Светы мои!..
В дверях показалась рыжая, метлой, борода и испуганное веснушчатое лицо…
— Ты что, Иванушко? — встрепенулась Морозова.
— Волки идут, боярыня, — торопливо отвечала рыжая борода, — охте нам!
— Али посылка?
— Посылка, боярыня… Сичас Степанида Гневная прибежала от царицыных сенных девушек: отай, наказывала царица, посылка-де к тебе будет…
— А кто в посылке? — спокойно и даже гордо спросила боярыня.
— Акимко, архимандритко чудовской, да Петрушка ключарь…
— Вот тебе и дождалась! О, господи, — отчаянно взмахнул руками Ртищев, хватаясь за свою седую голову. — Дождалась!
Молодая боярыня выпрямилась… Всё стихло: только слышно было, как за галереею ветер шумел в верхушках лип, и Морозовой чудились в шелесте листьев слова, слышанные ночью:
Не шуми ты, мати, зелёная дубравушка…
На крыльце послышались шаги и сморканье, по правилам «Домостроя», то шли «волки»…
Глава XIX. АВВАКУМ В ПУСТОЗЕРСКЕ
Морозова вступила наконец в открытую борьбу с царём Алексеем Михайловичем.
— Тяжко ей бороться со мною… один кто из нас одолеет, — сказал царь глухо, когда ему доложили, что молодая боярыня осталась непреклонна.
Где же был тот, во имя которого русская женщина затеяла борьбу с силою, могущество которой не могли сокрушить ни татары, ни поляки? Где был учитель, вослед которого пошла русская женщина, досель безмолвно покорная «закону», от кого бы он ни исходил: в семье — от мужа и отца: «грозен свёкор-батюшка», в государстве — от предлежащей власти?…
Он был далеко, на глубоком, почти недосягаемом севере русской земли: он был в ссылке…
Вся жизнь этого необыкновенного человека была ссылка, земляная тюрьма или сруб, кандалы и истязания, и везде при этом проповедь, проповедь, дерзкая, неустанная проповедь…
— Не почивая, аз, грешный, прилежа в церквах, и в домех, и на распутиях, по градам и сёлам, ещё же и в царствующем граде, и во стране сибирской проповедуя и уча слову божию годов с полтретьядцать, — рассказывал он о себе впоследствии.
А вот скорбный лист его истязаний, когда он был ещё молодым попом, когда ещё не попал в Москву в «справщики», то есть в число редакторов новоиздаваемых церковных книг.
— У вдовы начальник отнял дочерь, — рассказывает он об этих истязаниях «правды ради», — и аз молил его, да сиротинку возвратить к матери. И он, презрев моление наше, и воздвиг на мя бурю — у церкви пришед сонмом, до смерти меня задавили. И аз, лёжа мёртв полчаса и больше, и паки оживе божиим мановением, и он устрашися, отступился мне девицы. Потом научил его диавол: пришед в церковь, бил и волочил меня за ноги по земле в ризах, а я молитву в то время говорю… Каково времечко!..
— Таже ин начальник во ино время на мя рассвирепел. Прибежал ко мне в дом, бил меня и у руки отгрыз персты, яко пёс, зубами. И егда наполнилась гортань его крови, тогда руку мою испустил из зубов своих и, покиня меня, пошёл в дом свой. Аз же, поблагодаря бога, завертев руку платом, пошёл к вечерни. И егда шёл путём, наскочил на меня он же паки с двемя малыми пищалями и близ меня быв, запалил из пистоли, и божиею волею порох на полке пыхнул, а пищаль не стрелила. Он же бросил её на землю, и из-за другия паки запалил также, и божия воля училинила также: и та пищаль не стрелила. Аз, прилежно идучи, молюсь богу, единою рукою осенил его и поклонился ему. Он меня лает, а я ему рек: «Благодать во устнех твоих, Иван Родионович, да будет!». Посем двор у меня отнял и меня выбил, всё ограбя, и на дорогу хлеба не дал. В то же время родился сын мой Прокопий, который сидит с матерью в земле закопан (в земляной тюрьме). Аз же, взяв клюшку, а мати — некрещёного младенца, побрели, аможе бог наставит, и на пути крестили, яко же Филипп каженика древле…
Каковы люди! Воеводы, отгрызающие пальцы у попов!
— Таже ин начальник на мя рассвирепел: приехал с людьми ко двору моему, стрелял из луков и из пищалей с приступом. И аз в то время молился с воплем ко владыке: «Господи! Укроти его и примири ими же веси судьбами». И побежал от двора, гоним святым духом. Тоже в нощь ту прибежали от него и зовут меня со многими слезами: «Батюшко! Евфимий Степанович при кончине и кричит неудобно, бьёт себя и охает, и сам говорит: дайте мне батьку Аввакума, за него бог меня наказует». И я чаял, меня обманывают… Ужасеся дух мой во мне, и се помолил бога сице: «Ты, господи, изведый мя из чрева матери моея и от небытия в бытие устроил; аще меня задушат, и ты причти мя с Филиппом, митрополитом московским; аще зарежут, и ты причти мя с Захариею пророком; аще в воду посадят, и ты, яко Стефана пермского, паки освободиши мя!»
«Задушат»… «зарежут»… «в воду посадят»…
— Помале паки инии изгнаша мя от места того вдругоредь. Аз же совлёкся к Москве, и божиею волею государь меня велел в протопопы поставить в Юрьевце-Повольском. И тут пожил немного, только восемь недель. Диавол научил попов, и мужиков, и баб: пришли к патриархову приказу, где я дела духовные делал, и вытащили меня из приказа, собранием человек с тысячу и полторы их было, среди улицы били батожьём и топтали, и бабы били с рычагами. Грех ради моих замертво убили и бросили под избной угол. Воевода с пушкарями прибежали и, ухватя меня, на лошади умчали в мой дворишко; а пушкарей воевода около двора поставил. Людие же ко двору пристают, и по граду молва велика, наипаче же попы и бабы, которых я унимал от блудни, вопят: «Убить вора, б…а сына, да и тело собакам в ров кинем!»
Каковы иллюстрации людей и порядков!
А истязания, которым его подвергали в Москве, в Сибири, в Даурии, в Мезени!
И между тем, чем больше его мучили, чем больше надругивались над ним, тем шире росла его слава и тем более увеличивалось число его последователей. Да оно и понятно.
В то время государственные люди ещё не дошли до той простой, но глубоко философской истины (да и откуда им было при тогдашнем повальном невежестве набраться этой государственной мудрости?), что система репрессалий, система жестоких наказаний, преследований, запрещений и угроз приводит всегда к результатам, совершенно противоположным тем, которых этою системою думают достигнуть: на место одного жестоко наказанного встают сотни и тысячи озлобленных, которые кончают тем же и увлекают за собою сотни тысяч; за преследуемыми, по их стопам, идут тысячи последователей, и эти увлекают за собою массы, запрещения изощряют ум и изворотливость опрокинуть запретную стену, разорвать связывающие их путы… Публичные казни, вместо того, чтобы устрашить зрителей, становятся аудиториями, деморализующими университетами страны…
При Алексее Михайловиче не понимали этих простых истин и создали государству такие затруднения, которые оно не в силах побороть вот уже третье столетие.
Единомышленников Аввакума жгли в срубах и на кострах, публично вешали, задавливали в темницах, жарили в печах, как инока Авраамия, о котором Аввакум говорит: «Яко хлеб сладок принесеся святей Троице». Другим, чтобы не проповедовали, отрезывали языки, как дьякону Фёдору и попу Лазарю, и они с гугнявыми языками и немые казались народу ещё могущественнее в своём немом красноречии…
И что же вышло наконец? Русская баба, самое безответное, самое покорное в мире животное, немая раба мужа и попа, и та в первый раз заговорила при Алексее Михайловиче, пошла на казнь и увлекла за собою пол-русской земли…
А Аввакум хорошо знал, как велика сила бабы. В Даурии он однажды попал в руки «иноземных орд». Орда ожидала русских, чтобы напасть и разграбить их. «А я, — говорит Аввакум, — не ведаючи, и приехал к ним, и, приехав, к берегу пристал. Они с луками и обскочили нас, а я-су, вышед, и ну обниматься с ними, что с чернцами, а сам говорю: «Христос со мною и с вами той же!» И они до меня добры стали и жёны своя к моей жене привели. Жена моя также с ними лицемерится, как в мире лесть совершается, и бабы удобрилися. А мы то уже знаем: как бабы бывают добры, так и всё о Христе бывает добро. Спрятали мужики луки и стрелы своя».