– Да не видел я, как дело было, гражданин майор! Так, краем уха слыхал…
– А должен был видеть и слышать! – назидательно поднял палец Самохин. – Иначе на кой хрен ты там нужен? И потому налицо факт неисполнения тобою должностных обязанностей, приведший, между прочим, к тяжким последствиям. И в наказание за это я сейчас отправлю тебя в штрафной изолятор суток эдак на десять. А лейтенант Смолинский по забывчивости… ну, вроде как по невнимательности, сунет тебя, активиста, в камеру отрицаловки. Что они с тобой сделают – сам понимаешь!
– Э-э… – заныл зэк, – это ж, в натуре, не по закону…
– Какой закон? – удивился майор. – Ты проспал конфликт между осужденными, не принял мер, не доложил на вахту или в оперчасть. Оплошал? Что ж, бывает! Вот и старший лейтенант, водворяя тебя в ШИЗО, малость ошибется и не в ту хату кинет…
– Сейчас он у меня все напишет! – замахнулся дубинкой на дневального Смолинский.
– Не спеши, Николай. Выйди, попей с прапорами чайку, – И, дождавшись, пока за режимником захлопнулась дверь, майор обернулся к заключенному, вздохнул устало: – Ну, Манькин, теперь колись…
– Да я, гражданин майор, гадом буду, как на духу… Но и вы меня тоже поймите…
– Да понимаю я, – досадливо поморщился Самохин. – Естественно, все между нами останется.
– В общем, дело так было. Лаврушник это, Джаброев, по кличке Жаба, недавно в зоне. Ну и вроде как к блатным примазывается – Купарю, Бесу, Татарину. А те его особо близко в свою семью не пускают, видать, сомневаются. Может, он там, на Кавказе, красным был, а то и вообще петухом… Жаба пообещал, что малява братве от кавказских воров придет с подтверждением, что в авторитете, мол, он. А пока начал здесь понтоваться. Попросил Бобыря водки достать. Тот с водилой вольным перетер, но дачку получить не успел – его в бур закрыли. Тогда Бобырь Батону, который в этот день освобождался, маляву кинул, где и у кого водку забрать… Вот. А водилу на вахте тормознули и водку зашмонали. Батон из ШИЗО вышел – делов, говорит, не знаю, как менты водилу закнокали. Ну, Джаброев на него и наехал – мол, ты кумовьям сдал! Батон его «зверем» обозвал, а Жаба в ответ Булкина выстегнул одним ударом, и пока тот без сознания валялся, еще и обоссал. А наши тоже, в натуре, овцы, ни одна падла за пацана не впряглась! А я один что сделаю?
– Ну вот, – удовлетворенно вздохнул Самохин, – все ты, оказывается, знаешь, что у вас в отряде творится. Молодец! Только объяснительная твоя не пойдет. Переписать надо. Садись вот сюда, за стол, я тебе продиктую.
Дневальный, неуютно чувствуя себя за столом дежурного по колонии, присел, напряженно глядя на клочок чистой бумаги. Самохин подал ему обгрызанный, чиненый-перечиненый карандаш.
– Пиши как в прошлый раз: начальнику ИТУ, от осужденного… объяснительная… Теперь стоп. Рисуй, как я скажу. Довожу до вашего сведения, что осужденный Булкин в последние дни выглядел э-э… задумчивым, грустным… Правильно?
– Еще какой задумчивый! – горячо подхватил шнырь. – Задумаешься тут, когда пидором сделают…
– Вот… Дальше пиши. Причину своего плохого настроения Булкин не объяснял, но были слухи, что у него какие-то неприятности дома, на воле. Усек? Да это слово не пиши, болван, это я тебя спрашиваю: усек, в чем его задумчивость заключалась? Теперь так рисуй: от осужденных в отряде, не помню, от кого конкретно, я слышал, что Булкин высказывал мысли о самоубийстве. О его настроении я доложил начальнику отряда капитану Ахметову, но никаких мер принято не было. Ты ж докладывал?
– Конечно! – встрепенулся зэк и преданно посмотрел в глаза Самохину. – Отрядник наш, гражданин майор, квасит по-черному, ему что ни скажи – ни хрена не вспомнит!
– Подписывайся. Дату сегодняшнюю поставь. Ну вот и отлично! Ты там посматривай, что в отряде делается. Завхоз ваш освобождается скоро. Потянешь, если я вместо него тебя порекомендую?
– Все ништяк будет, гражданин майор!
– Значит, договорились. О нашей с тобой беседе, естественно, никому.
– Да что я, в натуре, бык, что ли? – негодующе развел руками шнырь и, уже собравшись было уходить, остановился, шепнул: – Да, кстати, забыл совсем. В сушилке отряда, справа, под топчаном, два старых валенка лежат. Вроде просто так, возле батареи отопительной брошены. В каждом из них – брага в полиэтиленовых пакетах заквашена, литра по три. Это вместо водки, которую на вахте изъяли…
– Джаброев об этом знает? – поинтересовался, будто невзначай, майор.
– А как же? Он сахар доставал в столовой…
– Ладно, свободен… – отпустил его Самохин и, старательно пряча в карман обе объяснительных, крикнул в коридор: – Коля! Смолинский! Выпусти его…
И увидел в распахнутую дверь, как лейтенант шлепнул суетливо убегающего зэка палкой ниже спины.
– Ох и любишь ты, Коля, дубинкой махать! – укоризненно покачал головой майор.
– Да я ж, Андреич, шуткую, – миролюбиво пожал плечами режимник, пристраивая палку на манер сабли в специальную петельку на портупее.
– Ты же не прапорщик, а тюремный офицер, – назидательно продолжил Самохин. – А потому должен головой, а не дубинкой работать. Ну что за объяснительную ты с этого шныря выколотил? Это ж нам с тобой готовый выговорешник с занесением в личное дело! За упущения в работе. Ты очередное звание вовремя получить хочешь? Значит, должен понимать, что если зэк повесился в результате притеснений со стороны других осужденных, то это наша с тобой персональная недоработка. Я, опер, должен был вовремя выявить конфликт в отряде. А ты, режимник, виноват в том, что у тебя зэки, вместо того чтобы на досуге книжки умные читать, политинформации слушать, дерутся и обссыкают друг друга. А потом вешаются!
– Это ж, Андреич, зэчня подлючая! – в сердцах воскликнул Смолинский. – Их тут полторы тысячи харь, а нас в данный момент в зоне с ними двое! Не считая часовых на вышках и трех прапоров-контролеров!
– Так-то оно так, – кивнул согласно Самохин. – Но зря нам подставляться тоже ни к чему. Совсем другое дело, если заключенный от тоски по дому руки на себя наложил. Жена изменила, мать прихворнула, дети голодные, а он, подлец, в тюрьме сидит… Всяко бывает! Совесть, наконец, заела…
– Ну это уж ты, Андреич, загнул, насчет совести-то!
– Да предположим, говорю! Нынче все к зэкам добрые, в том числе и прокурор по надзору. Ему насчет больной совести на уши наехать – в самый раз. Такая история у него слезу вышибет. И между прочим, вина за самоубийство ложится уже на начальника отряда. Не поговорил вовремя по душам, не успокоил. Вот пусть Ахметов и выгребает…
– Как-то это… не очень, товарищ майор. Ахметова-то за что подставлять? – смутился Смолинский.
– Есть за что, Коля! – жестко сказал Самохин. – У меня железная информация – повязан он с зэками по самые уши. Но если я эти дела предъявлю, тогда Ахметова сажать надо. Так что пусть лучше за Булкина пострадает…
– Век живи – век учись, товарищ майор! – угрюмо согласился Смолинский.
– Научишься… Ты сколько в органах? Год… Ну, значит, гнилью нашей пока не пропах, еще нос от таких дел воротишь… Всему свое время. Я, брат, двадцать пять годков в этой системе. Недавно вычитал, как называется штука, которая с такими старыми служаками происходит. Профессиональная деформация психики! Во как! И между прочим, неизлечима. Так и помру теперь… деформированным. Ну ладно, это, Коля, все лирика. А палку повесь вон на тот гвоздик. С ней только срок заработаешь и с зэками рядом сядешь. Мы с тобой, если захотим, безо всякой дубины любого урку так уделаем, что он вслед за покойным Булкиным сам, теряя тапочки, побежит… Пойдем-ка в третий отряд, мне там кое с кем потолковать надо.
Была глубокая, по-осеннему темная и беззвездная ночь. По пути к общежитию третьего отряда – самого дальнего в жилой зоне – Самохин поинтересовался вдруг:
– Ты, Николай, в художественной самодеятельности участвовал когда-нибудь?
– В какой самодеятельности? – удивился лейтенант.
– Ну, в драмкружке, например. Постановки разные, сценки перед публикой разыгрывать не приходилось?