Мавлянова, однако, не нашел — он ушел на передовую, не застал и подполковника Калашникова.
В конце концов решил вернуться в штаб армии и там, на месте, по адресу, оставленному Хуррамом, уточнить расположение его части. Тут уж я его найду хоть на краю света.
Выбраться к нему мне удалось примерно через неделю. Полевая почта пряталась среди развалин населенного пункта, покинутого жителями. Я спустился в выложенный кирпичом подвал и увидел высокого мужчину, который, согнувшись над кривым громадным столом, разбирал груды писем.
— Я из штаба армии, — сказал я, протягивая ему удостоверение личности, — Истамова Хуррама ищу.
Он внимательно изучил документ, потом сказал:
— Истамов пошел с почтой.
— И надолго?
— А бог его знает.
— Но к вечеру должен вернуться?
— Хорошо, если вернется завтра.
— Так долго?
— Так долго. У него привычка такая: пока не вручит письма лично адресатам, не возвращается.
Упоминание о письмах стало той ниточкой, которая помогла завязать разговор с мужчиной. Желая узнать о том, как повел себя Хуррам после возвращения из санчасти и доставил ли он письма, бывшие у него в немецкой сумке, я спросил:
— А он разве не рассказывал, как из-за этой своей привычки чуть не пропал?
— Знаю. Пропадал дней шесть-семь, потом, однако, вернулся и доставил письма по назначению.
— И давно доставил?
— Два дня назад. Этот парень телом железа крепче, а душой — камня.
— Мы с ним с одной улицы, — сказал я.
Мужчина улыбнулся и только теперь, глянув на меня, предложил сесть.
Я сел.
— Удивительный он парень, ваш друг, — продолжал мужчина. — День глядите — веселее человека нет, а на другой — нос повесил, ходит хмурый. «Что с тобою, батюшка?» — спрашиваю. А у него, верите, в глазах слезы. «Эх, товарищ старшина, говорит, и незавидна же доля почтальона. Сегодня опять выбыло несколько адресатов. Навечно выбыло. Тяжелый сегодня день...»
Старшина произнес это и вздохнул.
Мы помолчали.
— Хуррам и в детстве был добросердечным, — нарушил я затянувшуюся паузу.
— Да, человечен он... Мы с ним сейчас — как братья. Один я на белом свете остался. От грудного ребенка до жены с матерью — всех фашисты порешили...
— Вы откуда родом?
— Из Гомеля. Сперва в партизанах был. Потом ранило тяжело, отправили на Большую землю, а после госпиталя — сюда, сортировщиком....
Старшина заварил чай, достал хлеб, банку тушенки. Он предложил мне остаться ночевать здесь, дождаться Хуррама. Я согласился.
Но и утром Хуррам не вернулся.
— Ну, а если он опять запропастился дней на пять-шесть? — нетерпеливо спрашивал я старшину.
Старшина усмехался.
— Ничего, товарищ капитан, нас ведь такое начальство, как вы, навещает раз в год, да и то по обещанию.
— Жаль, что вы не в нашей армии, иначе надоедал бы каждый день, — ответил я.
— А что? Наша служба хоть и неприметная, но все ждут нас, точно богов, — от солдата до генерала.
Старшина был прав. Я сам один из тех, кто ждет их — не дождется с утра и до вечера. И когда появляется у нас в блиндаже военный почтальон — с автоматом, перекинутым через одно плечо, и тяжелой сумкой — на другом, когда он глядит на меня и говорит: «Вам письмо, товарищ капитан!» — я не знаю, куда деться от радости и счастья, готов обнять его и горячо расцеловать, вручить любую награду... Это старшина хорошо сказал: ждут, точно богов....
— Да, ждем!
И пока я думал об этом, у входа вдруг появился Хуррам. Увидев меня, он, видимо, не поверил глазам своим, на какое-то мгновение застыл, затем рывком сбросил с плеча сумку, отложил в сторону автомат и метнулся ко мне. Мы обнялись.
— А ты все в бинтах? — сказал я.
— Э, ерунда, — махнул рукой Хуррам и по своей оставшейся с детства привычке пошутил: — Пока новая болячка не прицепится, старая не отстанет.
Я задержался еще на одну ночь. Старшина и Хуррам выложили на стол все, что имели. Но дороже всего мне было слышать голос Хуррама, видеть его. Я, как в детстве, звал его Хуррамом-тоем. Он был все так же, словно жеребенок, порывист и горяч.
— Ну-ка, жеребеночек, расскажи, как ты попал в «плен»?
— Э, это длинная история.
— А ты покороче, — подал голос старшина со своих нар.
— А короче, — сказал Хуррам, — то надо было, значит, разнести письма в часть. Пошел, но части на месте нет — перешла на новые рубежи. Я за нею. Прошел километра полтора-два, темнеть стало. Ничего, думаю, больше прошел, меньше осталось. Вдруг слышу голоса. Вроде бы по-немецки говорят. Не поверил, подхожу ближе, — и правда, немцы сидят в окопе трое или четверо и ужинают.
— И ты не сказал фрицам, вот, мол, я, Хуррам-той, собственной персоной пожаловал к вам в гости? — вставил я.
— Нет, у меня в горле пересохло, быстрее, думаю, надо подаваться назад. Сумка да автомат — словно две горы навалились на плечи, жмут к земле, а на ногах вроде бы не ботинки, а мельничные жернова... Нашел наконец какую-то заброшенную землянку, забился в нее, перевел дух и стал думать, как быть дальше.
— И что же ты надумал?
— Идти, думаю, надо. Выполз из землянки, пошел на юго-восток, наткнулся на немцев. Свернул на восток— опять немцы. На северо-восток — тоже они. Совсем выбился из сил. Наконец забрел в какую-то чабанскую пещерку, сумку под голову — и заснул. Да так сладко, словно спал на перине...
— Скажешь, что и сон хороший приснился?
— А как же иначе?! Приснилось мне, будто женился на красивой девушке... Нет, правда, она была так красива, что до сих пор стоит перед глазами.
— Но, может быть, и ждёт тебя где-нибудь такая же девушка, а, Хуррам? — спросил я.
— Пусть ждет, товарищ капитан, — откликнулся из своего угла старшина. — Он достоин, чтобы на каждом его волоске повисло хотя бы по сорок девушек.
Хуррам улыбнулся.
— Сорок не сорок, а одна есть. Здесь она, недалеко, медицинская сестра. Я ношу ей письма от матери.
— А сам ей не пишешь?
— О чем же писать, дружище? Слов много, да, проклятые, не лезут на бумагу. Не умещаются.
— Пиши каждый раз понемногу.
— Нет, дружище, сейчас молчу, краем глаза только поглядываю. Вот увидим конец войны, тогда и выскажу все, что на сердце.
— Э, Хуррам-той, да живи ты вечно, а что, если вдруг до конца войны ее уведет какой-нибудь парень, посмелее тебя?
Хуррам весело подмигнул.
— Будь покоен, дружище, ключ от ее сердца у меня в руках. Вот старшина знает. Не появлюсь день-другой, так бегает, по десять раз справляется.
Старшина рассмеялся.
— Ты, братишка, начал рассказ про «плен», а кончил про любовь, — сказал он.
Хуррам смутился.
— Да, и вправду, извини, дружище, забылся... В общем, до следующей ночи не вылазил из пещеры. И как только немцы не наткнулись на меня, сам не знаю. Но и во вторую ночь выбраться из окружения не удалось. В темноте наскочил на мину, вот след, — показал Хуррам на перевязанный подбородок... Сам забинтовал раны и быстрее отползать от того места. Болело страшно... Только на третьи сутки, — а, черт, думаю, будь что будет, — и двинулся в путь. Долго шел. Попал под такой обстрел, что казалось, здесь мне и конец. Лежал, не двигаясь. Не знаю, сколько прошло времени, только вдруг слышу шепот. Я быстренько сполз в воронку, затаился. Гляжу, через минуту или две прошли рядом два фашиста. Автоматы у них на изготовку, шепчутся о чем-то. Потом вдруг с востока раздалась пальба, немцы бросились вперед, застрочили из своих автоматов. Ну, думаю, это с нашими разведчиками перестреливаются. Что тут делать? Я высунулся из воронки, взял немцев на мушку и, как только они снова открыли огонь, дал очередь в спину. Срезал, как траву. А через некоторое время услышал русскую речь. Появились наши, двое их было — в маскхалатах и касках. Ну, я вылез из воронки, «здорово, товарищи!» — говорю...