Рядом с собой она заметила Хэзел, соседку по пансиону. Желтое платье придавало коже этой девицы нездоровый оттенок, который так не любят мужчины. Мимо вновь пронеслась Маргарет — лица ее было почти не видно за массивным подбородком полицейского. Хэзел зевнула.
— Кэт, ты только посмотри на эту стерву!
Ага! Вот оно что! Выходит, Хэзел в курсе, что Маргарет отбила у нее полицейского? Интересно, что ее соседка скажет, если спросить открытым текстом, на что она намекает?
И так далее, и так далее. Все вокруг рушится, как костяшки домино. И чем больше экспериментов, тем хуже понимаешь, что к чему. Странно, ведь она все время пыталась смотреть миру в глаза холодно и бесстрастно, словно жизнь — это череда несложных задачек. Ряд вопросов, на которые всегда имеется ответ. И девушка ждала ответов на свои вопросы. Чувства же здесь ни при чем.
Кэтлин рассказала Хэзел о вечере, проведенном с Диком.
— О господи! — воскликнула та. — И тебе не было страшно?
Кэтлин покачала головой.
— Я бы позвала полицейского, — сказала Хэзел.
У нее на все был один ответ: «Я сейчас позову полицейского!»
Сначала люди приходили в замешательство от такой угрозы: кондукторы в автобусе, медлительные официантки, мужчины, которые на свою беду ненароком задели ее на улице. Однако вскоре всем становилось понятно, что перед ними просто круглая дура.
Блицкриг в самом разгаре. Бомбежки косят ряды лондонцев. Силы народа на исходе. И в то же время страх почти не ощущается. Детально разработанные планы по поддержанию общественного порядка оказались сущей ерундой: в них не было никакой надобности. Тысячи больничных коек в госпиталях от Кройдона до Мидлсекса как стояли, так и стоят пустые. Стоит только завыть сирене, как лондонцы устремляются в метро, а после отбоя вновь спокойно выходят на свет божий — причем по собственному желанию. Опасения, что бомбежки превратят народ в некое подобие троглодитов-морлоков из романа Уэллса, оказались досужей выдумкой.
Театры и кинозалы закрываются, как только с небес начинают падать бомбы, но затем тотчас открываются вновь. На чердаках Пламстеда и Элстри сценаристы-дебютанты, отупев от бомбежек, продираются сквозь тернии самовыражения, а ножницы цензора превращают плоды их трудов в стандартный набор типажей. Сломленный духом летчик; неунывающая продавщица; хладнокровный герой, ожидающий своего часа; стервозная нью-йоркская журналистка на высоченных шпильках, высказывающая высокомерные суждения; надежный, хоть и в вечном подпитии, работяга. Любой, кто прошел сквозь узкую калитку цензуры, превращается в человека с улицы, в символ толпы, а значит, утрачивает человеческие черты.
Каждый вечер после работы Кэтлин смотрит фильм, который неотличим от того, что она видела вчера. Может показаться, что это вообще одна и та же картина: серия вежливых диалогов, которые происходят в одинаковых белых интерьерах. Каждая комната обставлена со вкусом. Там всегда есть высокое, во всю стену зеркало, пачка сигарет на кофейном столике, а у окна курят, о чем-то беседуя, мужчина и женщина.
Эта красивая пара явно достигла некоего эмоционального кризиса. Мужчина говорит:
— Ты хотя бы отдаешь себе отчет в том, что это значит?
Хотя люди на экране черно-белые, рот у мужчины кроваво-красный.
— Меня запросто могли убить!
Кэтлин просыпается и пытается вскрикнуть.
— Мне, пожалуйста, отбивную, — произносит бесцветный молодой человек, одиноко сидящий за столиком.
Карандаш в ее руке — сложный хирургический инструмент. И она понятия не имеет, как им пользоваться. Сами по себе, словно по волшебству, в блокноте возникают буквы…
Кэтлин удивленно моргает, глядя, как цвета вокруг нее превращаются в черно-белую гамму. Она на работе, стоит возле столика номер три. Девушка произносит машинально:
— Вы будете что-нибудь пить?
— Да-да. Мне чашку чая, пожалуйста.
Кэтлин выводит букву «Ч».
На протяжении всего дня она то и дело погружается в сон. Такое случается со всеми официантками — причем довольно часто. Практически любой разговор рано или поздно переходит на тему сна. Сколько часов полагается спать, какой сон полезней всего, где и когда лучше спится. Дженни — она работает на кухне — утверждает, что нет лучшего снотворного, чем чистка овощей в обеденный перерыв, когда бар заполняется народом. По ее словам, это дает возможность основательно вздремнуть минут пятнадцать — и «никаких снов».
Кэтлин ей завидует. Потому что, даже когда она не спит, ее жизнь полна сновидений — стоит просто закрыть глаза. Иногда невозможно толком понять, сон это или явь. Уже несколько раз с ней бывало так, что она завтракала, умывалась, одевалась, садилась в метро, спешила на работу — но потом неожиданно просыпалась дома, в постели, плохо понимая, где находится, — и, самое главное, совершенно деморализованная мыслью о том, что сквозь всю эту утреннюю рутину придется пройти снова и снова.
А недавно Кэтлин обнаружила, что теперь ее сны начали прятаться внутри других снов, и когда она просыпается, то просто оказывается в ином сновидении. Опять и опять, и каждая новая греза неприятнее, чем предыдущая, — жестче и реалистичнее. И кто скажет, где кончается эта череда видений и где начинается реальность?
Кэтлин не забыла, как Джон Арвен учил ее смотреть страху в глаза, ждать, когда тот отступит, а на его место придет рассудочное любопытство. Так ей говорил профессор. Девушка старалась прилежно следовать совету, однако прошлым вечером она увидела нечто такое, что подорвало в ней слепую уверенность в его правоте. Это был киноролик, в котором показывали мучения молодого дирижера — он руководил оркестром, состоявшим из беженцев.
Молодая женщина в меховом манто и в туфлях на высоких каблуках шагает по улицам лежащего в руинах города. Что это за город? Однозначно сказать невозможно. Нет никаких примет. Заголовки на обрывках газет, что летят вслед за ней вдоль по улице, путаясь под ногами, слишком неразборчивы. Ясно лишь одно — это современный город, совсем недавно разрушенный бомбардировками с воздуха.
Элегантная женщина придерживает воротник своего манто и с какой-то поразительной, невероятной легкостью шагает по улице, напоминающей русло реки, берега которой — груды обрушившейся штукатурки и битого кирпича. Она идет, и шпильки ее туфелек пускают по экрану солнечных зайчиков.
В конце концов, это — лишь кадры из кинокартины. Но даже они вынудили Кэтлин взглянуть на вещи по-новому. Нарочито плавные, подчеркнуто спокойные движения женщины из фильма свидетельствовали о том, что героиня полностью отрешилась от реальности, предпочитая жить в мире воспоминаний, жить — пусть даже мысленно — в городе, каким тот был до войны. Но с другой стороны, эта сцена могла значить нечто совершенно противоположное: психологически эта женщина полностью адаптировалась к бомбежкам.
Полное отрицание или полная покорность неизбежному? Куда бы Кэтлин ни направила свои стопы, жители Лондона повсюду живут словно во сне. Они не собираются смотреть войне в глаза. Они свыклись с бомбежками, приспособились и делают вид, будто ничего не замечают. Вернее, они сделали их частью своей жизни. На каждом шагу в окнах магазинов можно увидеть объявление «Работаем как обычно». Полный триумф бредовой реальности.
Город почти сровняли с землей, удивляется про себя Кэтлин, а мы продолжаем притворяться. Мы живы потому, что притворяемся.
Работать официанткой в баре «Лайонс» — это вам не что-нибудь. На такую работу не берут, что называется, с улицы. Кэтлин училась своему ремеслу. В помещении на верхнем этаже ей показывали, как сервировать обеденный стол. Самое главное: он должен выглядеть точно так же, как и все другие столы его размера, причем не только в этом заведении, а во всех ресторанах фирмы «Лайонс». Кэтлин уже умела сервировать стол на две, на четыре и даже на восемь персон. Она запомнила место каждого бокала, каждой рюмки, тарелки, вилки, каждого ножа, каждой ложки и каждой подставки. Главное в этом деле — точность. А Кэтлин любит все точное. Аккуратные складки, яркие блики, отбрасываемые начищенными до блеска бокалами, бутылками, тарелками и чашками, математически правильные складки на скатерти — во всем этом было нечто ностальгическое. В душе у девушки тотчас оживали воспоминания о кухне в родном доме, где все блестело и знало свое место, воспоминания о матери.