Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— И мы будем тогда любить друг друга по-настоящему? — спросила, улыбаясь сквозь слезы, Леля Пекельман.

— Будем.

— Боже, как чудесно! Иди, поцелуй меня вот здесь. Здесь можно.

Леля отвернула халатик над беспомощно детской, цыплячьей ключицей, возле которой легкими толчками пульсировала плечевая артерия, и притянула Бориса Павловича за борт пиджака. Он поцеловал выступающую косточку нежно и робко, как в детстве целовал бантик из косы знакомой гимназистки, подарившей ему этот голубенький символ симпатии на балу морского корпуса после третьего вальса.

Горячее плечо Лели пахло одеколоном «Саида», парным молоком и еще чем-то неуловимо трогательным и родным.

— Милая, — сказал Борис Павлович, — милая Лелечка!

Леля запахнула халатик и погладила Бориса Павловича по небритой щеке.

— Сядь. Расскажи мне что-нибудь хорошее-хорошее. Расскажи мне о своих плаваниях. Я люблю, когда ты рассказываешь. Ты так много видел. Очень страшно плавать в океане? Я никогда не ездила по морю, кроме Петергофа. Я смешная? Да?

Борис Павлович засмеялся.

— Отчего смешная? Ты — милая, ты — плюшевый игрушечный зайчик. Зачем же тебе плавать в пустом океане, когда тебе нужно бегать по полям и грызть колосья? Вот выздоровеешь — и будешь.

Он придвинул кресло и сел в его мягкую кожаную раковину. Леля слушала его рассказ, грызя шоколадку. Вскоре остановила его:

— А на Яве женщины умирают от чахотки?

— Не знаю, — недоуменно ответил Борис Павлович, — не знаю. Наверное, нет. Очень мягкий климат, тепло, морской воздух. Чахотки не должно быть.

— Счастливые! — прошептала Леля и опять схватила Бориса Павловича за борт пиджака. Непомерно огромные глаза воткнулись в Бориса Павловича, как гвозди. — А Генрих? Что же мы скажем Генриху? Как мы уедем? Генрих не вынесет. Меня не будет… Ты пойми, что это значит для Генриха. Нет, нет, я не могу смотреть, когда он заплачет.

Борис Павлович помолчал, — помолчав, ответил серьезно:

— Генриху придется не говорить. Мы уедем сразу, возьмем билеты, приготовим все и уедем, когда Генриха не будет. Ему оставим письмо. Иначе нельзя. Сказать ему все — будет слишком трудно для нас.

Стенная кукушка прокуковала десять, и за дверью раздались шаркающие, усталые шаги Генриха. Он вошел, как всегда серый, разбитый и осунувшийся. Борис Павлович неловко встал, и эту неловкость движения заметил Генрих. Он молча склонил гладко причесанную голову, Борис Павлович тоже молча поклонился.

Минута нависла над тремя, тяжелая, готовая оборваться и раздавить их, — и тогда Леля, спасаясь от обвала, от гибели сейчас, в эту минуту, трудно и горячо покраснев, сказала неестественно весело:

— Генрих, миленький, здравствуй! Мы так заболтались с Борисом Павловичем, что даже времени не замечаем. Как я рада, что ты пришел.

Генрих так же молча поцеловал Лелю в тоненькую линию пробора на темени. Повернувшись к Борису Павловичу, сказал мягко и грустно:

— О, я не знаю, как мне благодарить Бориса Павловича за твое развлекание.

И уже обращаясь непосредственно к Воздвиженскому?

— Лела так скучно, а я ничего не могу сделать. Мне надо зарабатывать деньги, чтобы лечить Лела, а когда я дома — я такой усталый и скучный, что не могу ее развлекать. Лела совсем не нужно видеть скучных людей.

Борис Павлович быстро взглянул на Генриха Пекельмана: в последних словах ему почудилась покорная и знающая ирония. Но усталые складки морщин у Генриха были спокойно опущены и взгляд ясен.

Борису Павловичу стало мучительно стыдно.

— Я пойду, — сказал он нарочито шутливо, — я ведь при Ольге Алексеевне как в старые времена сказочник и рассказываю небылицы, пока не придет хозяин.

Генрих Пекельман проводил Воздвиженского через свою комнату до коридора и, закрыв дверь, постоял около нее в раздумье. Прямая морщинка у носа сломалась и задрожала. Он повернулся и вошел к Леле.

— Лела, ты отдыхай, а я буду работать.

Леля взглянула и увидела в вишневых зрачках Генриха знание. Ей стало страшно, она жалобно спросила:

— Ты не хочешь посидеть со мной, Генрих?

Генрих быстро отвернулся.

— Мне надо работать, Лела. Мне надо отправлять тебя в санаторий, — и шатающейся, вялой походкой вышел из Лелиной комнаты.

7

День двадцать второго февраля упал на квартиру адмиральши Ентальцевой, как рушится во время пожара крыша: внезапно и страшно.

Когда веселыми змеящимися лентами пламя обвивает стены, выбрасывается сине-оранжевыми фейерверками из потерявших глянец стекла оконных глазниц, — крыша высится черная, тяжелая, крупная, и кажется, что ее одну не трогает огонь.

Но приходит минута, когда, перекусанные жаркими зубами огня, стропила и балки ломаются, и крыша мгновенно и пугающе быстро, с тяжелым грохотом, рушится внутрь здания, давя и ломая потолки, пробивая перекрытия.

В день двадцать второго февраля, в субботу, Борис Павлович приехал со службы в половине третьего и, закинув в свою комнату портфель, прошел к Леле Пекельман. В руках у него был букетик подснежников. Он вошел к Леле не через комнату Генриха, а прямо из коридора.

Дома в этот час были только слесарь Патрикеев, не пошедший с утра никуда — работы не предвиделось, — и чумазые Сонька и Котика.

Патрикеев лежал на желтой шелковой кушетке с синими попугаями, курил самокрутку и вполголоса напевал любимое:

Родила нечаянно
Мальчика мать.
Стал мальчик отчаянно
Всей жистью страдать.

Сонька и Котька возили друг друга по коридору в самодельной тачке и неистово спорили, кому быть кучером, а кому лошадью. Грохот деревянных колесиков по паркету и разъяренный крик Соньки гулко катались по коридору, как кегельные шары, и вскоре из комнаты Лели Пекельман высунулась голова Бориса Павловича Воздвиженского. Он свирепо перекосил рот и сказал, обращаясь к Котьке:

— Ты, шарлатан, не можешь не шуметь? Перестань грохотать! У Ольги Алексеевны голова болит.

Котька остановил тачку, засунул палец в рот и с недоверчивым презрением поглядел на Бориса Павловича.

— Дай гливенник, — сказал он категорическим тоном, — тогда пелестану.

— Зачем тебе, паршивцу, гривенник? — спросил Борис Павлович, сменив свирепую гримасу добродушным удивлением: он питал слабость к Котьке и часто кормил его конфетами.

— Пивонелский галстук купью, — пропищал Котька.

Борис Павлович вынул из кармана двугривенный и сунул в черную обезьянью лапку Котьки.

— На, и катись воздушным шаром без шуму.

Борис Павлович скрылся в комнате. Сонька и Котька некоторое время совещались шепотом в углу коридора, как лучше истратить неожиданную получку, — и на цыпочках выбрались из квартиры через кухонную дверь.

В это самое время с парадного хода явился пан доктор Куциевский и нырнул в свою комнату.

Сонька и Котька возвратились вскоре с полными защечными мешками леденцов.

Проходя по коридору, Котька заметил, что дверь комнаты Лели Пекельман закрыта неплотно и в щелочку виден свет. Неудержимое любопытство всунуло Котькин замызганный нос в щелку. Поглядев, он обернулся и пальцем поманил Соньку.

Сонька подкралась и заглянула, упирая остреньким подбородком в Котькино плечо, понимающе ухмыльнулась и, задышав Котьке в ухо, зашептала:

— Целуются, сволочи!

Постояв еще у двери, оба тихонько отошли и направились в свою комнату.

Патрикеев продолжал тянуть свою нескончаемую песню, когда Сонька и Котька с таинственными лицами подошли и остановились рядом против отца.

— Вы чего, пострелята? — спросил Патрикеев, видя, что Сонька и Котька пришли неспроста.

Котька захихикал, а Сонька, тряся косичкой, восторженно выложила:

— Тятька! Долгоносый с немкиной женой целуются. Так и чмокают, так и чмокают. Ей-бо. Провалиться мине! — пискнула она, увидев недоверчивую мину Патрикеева.

120
{"b":"249139","o":1}