Мрак протянул книгу Пью, а тот провел руками по обложке, ощупывая тисненую кожу и награвированный заголовок. «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда».
— Это о хозяйстве света?
— В определенном смысле — да, если заботиться о свете должны мы все.
— Это уж точно сказано.
— Эта его история — о человеке по имени Генри Джекил; о настоящем светоче, блестящем примере для всех, носителе выдающегося ума и пылком филантропе.
— И вот… — сказал Пью, снова набивая трубку, чувствуя здесь историю.
— И вот с помощью препарата, произведенного им в своей лаборатории, Джекил мог по желанию превращать себя в приземистое темное создание по имени Эдвард Хайд. Позорное и гнусное отродье. Но все обернулось так, что Хайд мог открыто делать то, к чему Джекил стремился тайно. Один был сама добродетель, другой — сам порок. Могло казаться, что они совершенно отдельны друг от друга, но ужас в том, что они по-прежнему были одной личностью. Послушай, как Джекил убеждает себя:
Если бы только, говорил я себе, их можно было бы расселить в отдельные тела, жизнь освободилась бы от всего, что делает ее невыносимой; дурной близнец пошел бы своим путем, свободный от высоких стремлений и угрызений совести добродетельного двойника, а тот мог бы спокойно и неуклонно идти своей благой стезей, творя добро согласно своим наклонностям и не опасаясь более позора и кары, которые прежде мог бы навлечь на него соседствовавший с ним носитель зла.[13] Пью пососал трубку:
— Я бы скорее прогулялся ночью в компании негодяя с чистым телом, чем со святым в чистых одеждах.
— Среди преступлений этого Хайда было и убийство, и спустя некоторое время Джекил, конечно, обнаружил, что остается Хайдом даже по приеме препарата, что возвращал его в прежнее обличье. Постепенно Хайд одерживал полную победу.
…Лежавшая на одеяле полусжатая в кулак рука, которую я теперь ясно разглядел в желтоватом свете позднего лондонского утра, была худой, жилистой, узловатой, землисто-бледной и густо поросшей жесткими волосами. Это была рука Эдварда Хайда.
Мрак умолк.
— Пью, когда Стивенсон приехал ко мне и мы беседовали в моем кабинете, он спросил, не кажется ли мне, что человек имеет две натуры; одна — почти обезьяноподобная, звериная в своем неистовстве, другая же стремится к самосовершенствованию. Конечно, Дарвин вызвал сильное осуждение этой своей болтовней об обезьянах, хотя его неверно поняли, я знаю. Я сказал Стивенсону, что не верю в происхождение человека от обезьяны, не верю, что у нас с подобными созданиями — общее наследие.
— Отменно сказано, — сказал Пью.
— А потом Стивенсон сказал, что недавно побывал в Бристоле, и встретил там человека по имени…
— Прайс, — закончил Пью.
— Именно так. И я рассказал ему все, что есть. Понимаешь меня, Пью? Все, что есть.
Последовала очередная пауза — длиннее на сей раз, словно тяжкое раздумье.
— Помнишь ли гостя моего?
Пью вынул трубку изо рта и немедленно отозвался:
— О да, миссис Тенебрис.
— Ее фамилия по мужу — Люкс. А девичья фамилия — О'Рурк.
— Прекрасная женщина.
— Ты позволил мне привести ее сюда, и я признателен тебе за эту доброту.
Пью отмахнулся трубкой.
— Ты меня понимаешь, Пью? Я — Генри Джекил. — Он помолчал, глядя на свои руки, сильные, длинные, ловкие. — И я — Эдвард Хайд.
* * *
Южный ветер дул вдоль мыса, сметая волосы с его лица назад. Ему исполнилось пятьдесят восемь, его волосы по-прежнему были пышными, но белыми, как выбеленные кости, что он бросал своей собаке вместо палки.
Очевидное уравнение таково: Мрак = Джекил, Люкс = Хайд. Невозможная правда — в том, что в его жизни все наоборот.
Он шел дальше, вертя это в руках снова и снова, как делал это уже много лет. Он достал из кармана морского конька — его символ утраченного времени.
* * *
Стивенсон не поверил, когда Мрак сказал ему, что все доброе в его жизни оживало в Бристоле с Молли. Только Люкс был добрым, гуманным и цельным. Мрак был лицемером, прелюбодеем и лжецом.
— Но он — это я, — сказал Мрак, — и я должен жить с ним, даже если его ненавижу.
Неужели он не мог даже сейчас утвердить свою натуру? Почему слишком поздно?
Он понимал: когда Молли приехала в Сольт — это был его последний шанс. Его свобода. Она приехала простить его и спасти его. Она хотела его увезти. Она хотела, чтобы они исчезли, сели на пакетбот и уплыли во Францию.
Почему же он не уехал?
Жизнь в Сольте была ему ненавистна. Только два месяца в году рядом с Молли делали эту жизнь сносной. Она была воздушным карманом в его опрокинутой лодке.
А теперь он утонул.
* * *
Он достал записную книжку, истертую, иссеченную, и посмотрел на одну запись.
Молли вернулась в Бристоль. Я не хотел принимать ее план нашей новой жизни во Франции. Я был тверд. Я был тверд. Я был тверд.
Он закрыл книжку, сунул в карман и пошел дальше, отмечая, как изношено основание скал.
Расскажи мне историю, Сильвер,
Какую историю?
О том, как мы встретились.
Любовь — это невооруженное вторжение.
Корабль входил в Афинский порт.
Это был последний корабль, и огни повсюду уже горели. Мне пришлось ждать час или около того среди рюкзаков, мороженого и бесчисленных сигарет тех, кому, как и мне, нужно было добраться до острова засветло.
* * *
Корабль, словно вакуумную упаковку, набили албанцами — по четыре поколения в каждой семье: прабабушка, высушенная ветром, словно острый перец, — обожженная красная кожа и жаркий темперамент; бабушка, будто ссохшийся на солнце помидор, — жесткая, неподатливая, кожа потрескалась от жары, заставляет детишек втирать оливковое масло ей в руки; мать, влажная, как пурпурный инжир, вся нараспашку — блузка, юбка, рот, глаза, широко распахнутая женщина, слизывает с губ соль, летящую из-за борта. И наконец — дети, четырех и шести лет: два постреленка, пикантные, как лимоны.
Я сидела на своем багаже, опасаясь, что он пропадет в целой горе их коробок и мешков, перевязанных веревками. Когда мы прибыли на остров, их мужчины с мулами ждали на берегу, и вот уже семейство запрыгнуло в деревянные седла и поскакало, босоногое, по крутым ступенчатым улочкам к слоям белых домов, все больше темневших по мере того, как мы выезжали из сияющей праздничной ауры порта, чьи разноцветные огни гирляндами висели вокруг гавани.
Гидра: четвероногий остров на спине мула, единственные колеса здесь принадлежат муниципальному мусорному фургону.
* * *
Я вышла на мол в порту, избегая легковозбудимых рестораторов, размахивающих лобстерами, и предупредительного бармена, который подавал пинья-коладу в кувшинах величиной с футбольные кубки.
Мне нужно было отыскать один адрес.
Щеголеватый охранник стоял у пришвартованной яхты, чьи обитатели переоделись к ужину и ужинали. Ну или почти ужинали — женщины подносили пустые вилки к блестящим изголодавшимся губам, а мужчины цвета говяжьего филе опрокидывали бокалы «Круга». Я узнала это шампанское, потому что заметила форму бутылки, когда официант разливал. Охранник покачал головой, когда я показала ему адрес, — он в городе только на ночь.
— Можешь остановиться у меня, — подмигнул он. — У меня отличная шконка, и я смогу подвалиться к тебе после пяти утра, когда ты немного отдохнешь.
Он мне понравился. Я поставила свои сумки. Он угостил меня пивом. Мы разговорились.
— Эта семья из Новой Зеландии, — сказал он. — Нормальные хозяева. Я уже объездил весь мир. Завтра отправимся на Капри. Была на Капри когда-нибудь?
Я начала было рассказывать про птицу, но потом решила, что лучше не стоит, и спросила о нем самом.
— Плыву себе, — ответил он, — извини за каламбур. Поживу так еще пару лет, может, встречу кого-нибудь, может, где высадиться на берег захочется, займусь лодочным бизнесом, кто знает, — у меня куча времени.