Ни Бернард, ни Натали словно бы никогда не существовали во времени, по крайней мере не существовали в том временнóм слое, где обитал я; благодаря бороде мудреца и сверхъестественной учености он, когда я первокурсником колледжа с ним познакомился, показался мне невероятно старым, и лишь сам сделавшись старше, я обрел способность вспоминать его сравнительно моложавым; когда я начал посещать его занятия, ему было между шестьюдесятью пятью и семьюдесятью. И вместе с тем ровно потому, что Бернард пребывал как будто вне времени, я никак не мог представить его себе взаправду стареющим, и по этой причине его телесная хрупкость никогда, ни в каком конкретном настоящем, не представлялась мне реальной; в этом смысле он был вечно молодым. Что до Натали, единственной из знакомых мне людей, кто прочел столько же, сколько Бернард (а может быть, и больше, потому что она, родившись в Германии, в детстве выучив французский, а потом став крупным англоязычным поэтом, свободно владела несколькими языками), она всегда, даже в воспоминаниях, была для меня женщиной одного и того же возраста. Эта их временнáя исключительность отчасти объяснялась объемом литературных достижений, который казался мне анахронистическим: каждый из двоих был автором двадцати с лишним книг в разных жанрах; каждый примерно столько же книг перевел; маленькое издательство, которое они основали в начале шестидесятых, опубликовало сотни книг и брошюр, написанных в экспериментальном ключе. Даже их дом в Провиденсе, до того набитый книгами, что чудилось, будто он из них и построен, выглядел изъятым из времени. Бернард и Натали всегда трудились и никогда не трудились: исключая то время, когда они выступали в роли хозяев на приемах в честь других писателей, они постоянно читали или писали, они не проводили черту между работой и отдыхом, их дни не были структурированы обычным образом, их дом подчинялся не повседневным ритмам, а прихотливым законам литературной длительности.
Поначалу все это, надо сказать, вызвало у меня сильные подозрения: Бернард и Натали показались мне слишком уж хорошими, открытыми, чистыми, великодушными людьми; как они ухитрились, имея дело не с одним поколением писателей – резких, обидчивых, со всевозможными тараканами в башке, – не нажить ни одного врага? Не пресные ли они люди по своей тайной сути? Не бесплодные ли интеллектуально? Или может быть, у них под полом гниют зарытые трупы? Когда я впервые пришел к ним домой, я передвигался с опаской – не только потому, что чувствовал себя как в музее и боялся что-нибудь испортить, но и потому, что боялся ловушки.
Перечитав сообщение Натали, я стал прокручивать воспоминания о своих первых вечерах у них дома, когда мне еще не было двадцати: как я проливал вино на их паркет и мягкую мебель; как Бернард и Натали терпеливо выслушивали мои юношеские рассуждения с претензией на литературную серьезность, которые, без сомнения, сплошь состояли из интерпретаторских клише и фактических ошибок; как они рассказывали истории, чей смысл нередко доходил до меня лишь годы спустя. Я вспомнил свои споры и/или флирт с другими их гостями – студентами или просто примазавшимися, с другими молодыми писателями, из среды которых я отчаянно хотел выделиться, не получая в этом помощи ни от Бернарда, ни от Натали: они ко всем относились одинаково, чем приводили меня в бешенство. Но самым ярким, что высветилось у меня в голове на Восточной семьдесят девятой улице, было воспоминание о знакомстве с их дочерью, молодой женщиной, от которой я какое-то время был без ума и о которой я до сих пор иногда думаю, хотя мы виделись только однажды.
В тот день именитый южноафриканский писатель, приехав в кампус, читал отрывок из своего нового романа, так что вечер у Бернарда и Натали, когда я встретил дочь, был особенно многолюдным. Я тогда пришел к ним домой, кажется, только во второй или третий раз и потому все еще нервничал и был настроен скептически. Войдя в столовую, где были выставлены закуски, вино и бокалы, я стоял и восхищенно рассматривал коллаж Бернарда на стене – и тут женщина (она была старше меня тогдашнего, но моложе меня теперешнего) объяснила из-за моей спины, откуда взят один из элементов коллажа: это был обрывок киноафиши с рекламой немого фильма Мурнау «Восход солнца». Я повернулся, и меня, как говорится, словно ударило: большие серо-голубые глаза, полные губы, длинные черные как смоль волосы с отдельными нитями серебра – и мгновенно ощутимые уравновешенность и ум, которых не передать никаким перечислением черт. Сообразив, что нельзя так долго пялиться молча, я в конце концов открыл рот и выдавил из себя нечто насчет превосходной совместимости этих двух беззвучных жанров – немого фильма и коллажа: эффект того и другого определяется монтажом. Не уверен, что это была очень уж ценная мысль, но отреагировала она так, словно я сказал нечто умное, и от ее улыбки меня пробрало током. Я спросил ее, часто ли она бывает у Бернарда и Натали, и она со смехом ответила: «Да я здесь выросла» – и тут до меня дошло. Осведомленность о коллаже, аура великолепия, то, что она так вольготно чувствует себя в этом святилище… Ну разумеется: эта блестящая женщина – их дочь.
Мы пожали друг другу руки и представились, но на меня так сильно подействовало прикосновение к руке, что я пропустил имя мимо ушей, и прежде чем я смог попросить ее повторить, ее увел от меня мужчина, именитый профессор чего-то там, чтобы познакомить ее с именитым писателем. Весь вечер я ходил среди гостей, выискивая случай втереться в ее общество, но случай так и не выпал – или мне не хватило духу действовать. Всякий раз, когда я слышал ее смех, или улавливал в общем гаме ее голос, или видел, как она изящной походкой движется через комнату, все мое тело вздрагивало, а потом возникало чувство, будто я падаю; это было похоже на миоклоническую судорогу, которая резко будит тебя в момент засыпания. Стоя там среди светил, я был уверен, что эти содрогания посылает мне судьба.
Вдоль одной стены столовой шли застекленные полки со всякими редкостями и скульптурами, и, оказавшись у полок, я увидел маленький графический портрет дочери в серебряной рамке, по удлиненности лица слегка напоминающий Модильяни; не сам ли Бернард, подумал я, нарисовал этот неподписанный портрет? К той минуте гости большей частью уже разошлись. От вина я расхрабрился и выпил еще один бокал, что, в свой черед, придало мне храбрости для того, чтобы сесть на один из освободившихся стульев в гостиной и вместе с другими послушать Бернарда. Он рассказывал, время от времени умолкая, чтобы помешать дрова в камине, историю французского писателя, который, нуждаясь в деньгах, сфабриковал письма к себе от ряда знаменитостей и попытался их продать университетской библиотеке. Украдкой я бросал взгляды на дочь Бернарда; отсветы камина мглисто золотили ее лицо.
За тот вечер я больше не сказал ей ни слова. Выяснилось, что ночевать у Бернарда и Натали она не собирается. Вскоре после того, как Бернард окончил рассказ – обманщика разоблачили, но потом он опубликовал письма в форме эпистолярного романа и удостоился похвал критиков, – профессор зевнул, давая понять, что собирается уходить, и дочь спросила, не подвезет ли он ее. Когда они встали, поднялись и все остальные, кто был в гостиной, и мне посчастливилось после того, как она поцеловала на прощание Бернарда, Натали и одного-двоих из гостей, получить от нее поцелуй в щеку. Сказала, что надеется еще как-нибудь со мной повидаться, и, казалось, миг спустя я уже бежал сквозь легкий снежок к себе в общежитие, громко смеясь от избытка радости, точно мальчик, каковым я, собственно, и был. Меня переполняло ощущение безграничных возможностей, мирового изобилия, великие светоносные сферы сияли надо мной без всякой иронии, уличные огни были окружены ореолами, мой взгляд различал моря на ярком лунном диске, дальние звездные системы; я намеревался прочесть все на свете, изобрести новую просодию и любой ценой завоевать сердце блистательной дочери старейшин-первопроходцев; ее дыхание, прикосновение губ заставило мой ум и тело вспыхнуть, подобно пригасшим углям, недолговечным огнем; и земля была прекрасна поверх всех перемен.